Годовщина Шекспира

Главному редактору «Фигаро»


Сударь,

Мне случалось читывать «Фигаро», и не раз я испытывал негодование при виде бесстыдства бездарности, которая, к сожалению, составляет непременную часть таланта ваших сотрудников. Если говорить начистоту, этот бранчливый литературный жанр, так называемые «заметки», не представляет в моих глазах ничего увлекательного и всегда задевает во мне чувство справедливости и деликатности. Однако каждый раз как я сталкиваюсь с явной глупостью или чудовищным лицемерием, которые наш век плодит в неиссякаемом изобилии, я тотчас осознаю всю необходимость «заметок». Итак, вы видите — я сам готов признать свою неправоту, со всем моим расположением.

А посему я почел уместным разоблачить пред вами одну из таких несообразностей и диковинных нелепостей прежде, нежели она вызовет неизбежный взрыв.

23 апреля — такая дата, когда, уверяют, даже Финляндия будет вынуждена чествовать трехсотлетие со дня рождения Шекспира. Не знаю, то ли для Финляндии есть некий тайный интерес в прославлении поэта, рожденного за ее пределами, то ли она жаждет поднять в честь английского драматического поэта какой-либо злокозненный тост. На худой конец, можно понять, что литераторы всей Европы хотят слиться в едином порыве восторга пред гением, дабы его величие (подобно величию множества других прославленных поэтов) обрело всемирный размах; однако мы могли бы заметить мимоходом, что если люди вправе чествовать чужеземных поэтов, то было бы куда справедливее, если б каждая страна чествовала прежде всего собственных. У каждой веры — свои святые, но я с горечью отмечаю, что мы доселе мало пеклись о том, чтобы отпраздновать годовщину Шатобриана или Бальзака. Мне возражают, что их слава еще слишком молода. Ну, а слава Рабле?

Но вот что несомненно. Мы предполагаем, что все писатели Европы, движимые внезапной признательностью, возжелали почтить память Шекспира вполне чистосердечно и без задних мыслей.

Неужели парижских писателей и впрямь увлекло столь бескорыстное чувство? Не подчинились ли они, пусть безотчетно, влиянию одной мелкой клики, преследующей свою, сугубо личную цель, не имеющую к Шекспировой славе ровно никакого отношения?

Мне передали несколько острот и жалоб по поводу этой темы, и я охотно с вами поделюсь.

В одном месте — неважно, где именно — состоялось собрание. Вероятно, в состав комитета вошел Гизо. В его лице, несомненно, предполагали оказать честь человеку, поставившему свою подпись под весьма жалким переводом Шекспира. Подписался под переводом и Вильмен. Он и прежде с грехом пополам высказывался об английском театре. Что ж, предлог вполне достаточный, хотя, сказать по правде, эта бездушная мандрагора только и годится на то, чтобы ее нелепый вид послужил контрастом образу самого пылкого в мире поэта. Не знаю, была ли там подпись Филарета Шаля, немало сделавшего для распространения у нас английской литературы, но я в этом сильно сомневаюсь, и у меня есть на то веские основания. Здесь, в Версале, в нескольких шагах от меня, живет старый поэт, небезызвестный в истории романтического течения; я говорю об Эмиле Дешане, переводчике «Ромео и Джульетты». Так вот, представьте, сударь, что его имя вызвало возражения! а почему — вы никогда не догадаетесь. Дело в том, что Эмиль Дешан довольно долго занимал одну из высших должностей в министерстве финансов. Правда, он давно вышел в отставку. Но можно ли ждать справедливости, если господа фактотумы от демократической литературы не дают себе труда вникнуть в суть; эта кучка ничем не примечательных юнцов настолько занята обстряпываньем собственных делишек, что, случись им узнать, что такой-то старичок, которому они, кстати, многим обязаны, все еще не умер — для них это настоящее открытие. Вряд ли вас удивит, что Теофиля Готье едва не отлучили от общего праздника как «соглядатая» («соглядатай» — термин, так определяют автора, пишущего статьи о театре и живописи для официальной правительственной газеты). И я ничуть не удивлюсь, да и вы, разумеется, не удивитесь, если имя Филоксена Буайе вызовет яростные нападки. Бу-айе — поистине блестящий ум, в самом лучшем смысле слова. Гибкое, величественное воображение, богатейшая эрудиция — в свое время он прокомментировал произведения Шекспира в непревзойденных импровизациях. Все это — неопровержимая истина, но увы! — бедняга не раз выказывал в стихах излишне пылкую преданность монархии. Вне всякого сомнения, он и в этом был вполне искренен; так что же! В глазах этих господ его злополучные оды полностью зачеркивают его заслуги перед Шекспиром. А что касается Огюста Барбье, переводчика «Юлия Цезаря», и Берлиоза, автора «Ромео и Джульетты», — тут мне ничего не известно. О Шарле Бодлере, чье пристрастие к англо-саксонской литературе общеизвестно, просто забыли. Эжену Делакруа посчастливилось: он уже умер. В противном случае, не сомневаюсь, у него перед носом захлопнули бы дверь, и не попал бы он на торжество — он, своеобразный переводчик «Гамлета», но также и подкупленный член муниципального совета; он, аристократ и гений, простирал свою подлость до того, что был вежлив с врагами! Но зато мы там увидим демократа Бьевиля, подымающего тост, хотя и с оговорками, за бессмертие творца «Макбета»; увидим восхитительного Легуве; и гнусного угодника бездарных юнцов Сен-Марка Жирардена; и другого Жирардена, первооткрывателя «симпатического влечения»... среди улиток; и подписку, по одному су с носа, в пользу прекращения войны!

Но верх нелепости, пес plus ultra всего, что ни есть самого смехотворного, явная печать лицемерия на всем этом действе — так это назначение Жюля Фавра членом комитета. Жюль Фавр — и Шекспир! Улавливаете ли вы всю чудовищность подобного сопоставления? Несомненно, Жюль Фавр достаточно образован, чтобы понять прекрасное у Шекспира, и в этой роли он вправе прийти на торжество; но если у него есть хоть на грош здравого смысла, если он не хочет унизить старого поэта — ему остается лишь отказаться от незаслуженной чести. Жюль Фавр — в Шекспировском комитете! Да это еще нелепей, нежели какой-нибудь Дюфор в Академии!

Но, по правде говоря, у господ-организаторов скромного праздника есть дела поважнее прославления поэзии. Два поэта, заседая на первом собрании, о котором я вам только что рассказал, тщательно проследили, чтобы не был забыт такой-то и такой-то, а также чтобы непременно было исполнено то-то и то-то; разумеется, их заботы касались исключительно литературных интересов; но каждый раз кто-нибудь из мелкой пишущей братии возражал: «Вы не понимаете, в чем суть дела».

Все было сделано для того, чтобы торжество получилось как нельзя смешнее. Разумеется, Шекспира необходимо чествовать в театре. Когда речь заходит о спектакле в честь Расина, обычно, после подобающей случаю оды, играют «Сутяг» или «Британика»; если юбилей Корнеля — играют «Лжеца» и «Сида»; если Мольера — играют «Пурсоньяка» и «Мизантропа». Так вот, некий директор крупного театра, человек редкой кротости и умеренности, беспристрастный сторонник и козы и капусты, недавно говорил поэту, которого обязали сочинить что-нибудь на годовщину английского трагика: «Постарайтесь вставить в стихи похвалу французским классицистам; а потом, дабы оказать Шекспиру как можно больше почета, мы сыграем «Ни в чем нельзя поклясться». Это одна из пьес-пословиц Альфреда де Мюссе.

Поговорим немного об истинной цели великого юбилея. Вам, сударь, известно, что в 1848 году возникла незаконная связь меж литературной школой 1830 года и демократией — связь чудовищная и странная. Olympio отверг знаменитую доктрину искусства для искусства, и с тех пор он сам, его семья и ученики непрестанно проповедуют народу, говорят за народ и при всяком удобном случае выступают в роли друзей и усердных заступников народа. «Нежна и глубока любовь к народу». И с тех пор всё, что они способны любить в литературе, принимает революционную, филантропическую окраску. И Шекспир — социалист. Правда, сам он никогда не замечал за собой ничего подобного, но это и не важно. Некая разновидность парадоксальной критики пыталась и раньше перерядить Бальзака-монархиста, преданного трону и алтарю, в ниспровергателя основ и разрушителя. Мы уже свыклись с этой разновидностью мошенничества. Итак, сударь, вы сами знаете, что мы переживаем время разделения и существует целый класс людей, у которых так и застряли в глотке тосты, речи, выкрики, и вполне естественно желание этих людей найти им применение. Я знавал и таких, что внимательно следили за всеми траурными извещениями, особенно о кончинах знаменитостей; они назойливо врывались в дома усопших и на кладбища с одною целью — превознести покойников, с которыми даже не были знакомы. Обращаю ваше внимание на Виктора Кузена: он подлинный принц среди этой породы.

Любой банкет, любое торжество — прекрасный случай утолить французскую жажду пустословия; чего-чего, а ораторов у нас хватает; и кучка прихвостней нашего поэта (в ком Господь Бог, чьи пути воистину неисповедимы, перемешал глупость с гением) рассудила, что настал благоприятный миг, когда можно пустить в ход нашу неуёмную манию поразглагольствовать, особенно ради целей, о которых я скажу ниже; а Шекспир? Ну, при чем тут Шекспир; предлог, и не боле:

1) подготовить и раздуть успех книги В. Гюго о Шекспире; как во всех книгах Гюго, в ней немало и прекрасных мест, и глупости; она, вероятно, огорчит самых искренних его почитателей;

2) провозгласить тост за Данию. Вопрос весьма животрепещущий, и мы, безусловно, должны оказать Гамлету эту услугу, поскольку он самый известный из принцев Датского королевства. Впрочем, гораздо уместнее поднять тост за Данию, нежели за Польшу, что произошло, как мне сказали, на банкете в честь Домье.

Засим, воспользовавшись случаем и особым, crescendo, нарастанием глупости, свойственной толпам, сбившимся в одном месте, — провозгласить тосты за Жана Вальжана, за отмену смертной казни, за уничтожение нищеты, за Всемирное Братство, за распространение просвещения, за истинного Иисуса Христа, законоучителя христиан, как говаривали в старину, за Ренана, Авэна и пр. ... — словом, за все несуразности, присущие XIX веку, в котором мы имеем нелегкое счастье жить, и я думаю, что каждый из нас, детей своего века, лишен естественного права — выбирать себе братьев.

Забыл сказать вам, сударь, что на праздник не пустили женщин. Прекрасные плечи, прекрасные руки, прекрасные лица и ослепительные наряды могли бы повредить торжественной демократической суровости. И все же я думаю, что устроители напрасно не пригласили нескольких актрис — хотя бы затем, чтобы навести их на мысль сыграть что-нибудь из Шекспира и оспорить лавры всевозможных Смитсон и Фоси.

Если вам угодно — оставьте мою подпись; но если вы находите, что она не представляет ценности — уберите ее.

Примите, сударь, уверения в моих самых глубоких чувствах.