Филибер Рувьер

Вот жизнь, бурная и корявая, как эти деревья — гранатовое, например, — узловатые, испытывавшие трудности в росте, деревья, что приносят сочные, сложные плоды, деревья, чьи горделивые алые цветы словно бы повествуют о долго накапливавшейся силе. Существует множество людей, которые предпочитают в литературе текучий слог, искусство, что льется непринужденно, почти без раздумий, вне всякого метода, но и без неистовства и водопадов. Другие же — главным образом это литераторы — с удовольствием читают только то, что требует перечитывания. Они прямо-таки получают наслаждение от мучений автора. Поскольку такие сочинения, обдуманные, тяжеловесные, неуравновешенные, всегда хранят живой привкус воли, которая их породила. Они обладают наивысшей литературной благодатью, каковой является энергия. То же и с Рувьером: у него есть эта наивысшая уверенная благодать — энергия, напряженность силы в жесте, в слове, во взгляде.


Как я и предчувствовал, жизнь у Филибера Рувьера была непростая, со множеством ухабов. Он родился в Ниме в 1809 году. Его родители, состоятельные негоцианты, сделали все, чтобы он мог учиться. Молодому человеку предназначено было стать нотариусом. Так что с самого начала он имел бесценное преимущество — возможность получения свободного образования. В большей или меньшей степени полное, образование это, если можно так выразиться, накладывает на человека определенный отпечаток, и множество людей, даже более сильных* но не получивших его, всегда ощущали в себе некий пробел, который не способна заполнить учеба, завершающаяся вручением аттестата зрелости. В ранней юности он выказывал столь пылкую склонность к театру, что его мать, отягщенная предрассудками самого сурового благочестия, с отчаянием предрекала ему, что он уйдет на подмостки. Однако Рувьеру суждено было губить свою юность попервоначалу отнюдь не среди достойной осуждения театральной роскоши. Дебютировал он в живописи. Лишившись совсем молодым родителей и оказавшись обладателем небольшого состояния, он воспользовался обретенной свободой, чтобы поступить в мастерскую Гро. В 1830 году он выставил полотно, сюжет которого был навеян волнующей картиной Июльской революции; произведение это, насколько мне известно, называлось «Баррикада», и художники, ученики Гро, отзывались мне о нем с похвалой. И в дальнейшем Рувьер неоднократно во время вынужденных досугов, которые предоставляла ему полная случайностей жизнь актера, обращался к своему таланту живописца. В разных местах он оставил несколько неплохих портретов.


Но живопись оказалась всего лишь временным отходом в сторону. Неумолимая склонность к театру властно взяла верх, и в 1837 году Рувьер попросил Жоанни прослушать его. Старый актер быстро направил его на новую стезю, и Рувьер дебютировал во Французском театре. Некоторое время он провел в Консерватории; подобная наивность никого не может опорочить, и нам позволено улыбнуться столь забавной непонятливости гения, который лишь со временем осознает себя. В Консерватории Рувьер показал себя настолько плохо, что даже сам испугался. Профессора, присяжные ортопеды, обучавшие традиционной дикции и жестикуляции, изумлялись, видя, как их преподавание порождает абсурд. Мучимый школой, Рувьер утрачивал природное очарование, не приобретая преподаваемой педагогами манерности. К счастью, он вовремя бежал из этого дома, воздух которого не был приспособлен для его легких; несколько уроков он взял у Мишло (но что такое уроки? — аксиомы, правила гигиены, расхожие истины; остальное же, остальное, иными словами все, объяснить невозможно) и в конце концов поступил в театр Одеон, где директорами были г.г. д'Эпаньи и Лирё. Там он сыграл Антиоха в «Родогуне», играл в «Короле Лире» и «Макбете» Дюсиса. «Врач своей чести» дал ему возможность создать удачную, необычную роль и стал важной вехой в карьере актера.


Он проявил себя в «Герцоге Альба» и «Старом консуле», а в роли Тиресия в переводной «Антигоне» продемонстрировал совершенную монолитность тех величественных характеров, что приходят к нам из античности, тех обобщающих типов, которые служат как бы вызовом нашим новейшим поэтическим противоречивостям. Уже во «Враче своей чести» он продемонстрировал ту неожиданную вулканическую энергию, которая характерна для литературы совершенно противоположного рода, и с той поры смог вполне осознать свою судьбу; смог понять, какая глубинная связь существует между ним и романтической литературой; при всем своем почтении к нашим неумолимым классикам я все-таки думаю, что у великого актера, каким является Рувьер, может возникнуть стремление к иному языку, дабы изъясняться на нем, к иным страстям, дабы изобразить их. Он понесет дальше свою страсть исполнителя, будет опьяняться иной атмосферой, возмечтает, возжаждет большей чувственности, большей духовности; он подождет, если надо. Мучительное единство судеб! Пробелы, которые не сообщаются! Как поэт ищет своего актера, как живописец ищет своего гравера, так же и актер мечтает о своем поэте.


Г-н Бокаж, человек бережливый и осторожный, а ко всему прочему еще и уравнитель, воздержался от возобновления ангажемента Рувьера, и тут начинается мерзкая эпопея странствующего актера. Рувьер переезжает с места на место, скитается — провинция и заграница, горькое утешение для того, кто неизменно мечтает о своих природных судьях и, словно вестников, ждет от поэтов одухотворенных жизнью героев!


Рувьер вернулся в Париж и сыграл в театре Сен-Жермен «Гамлета» г.г. Дюма и Мериса. Дюма переслал рукопись Рувьеру, и тот так был захвачен ролью, что предложил поставить пьесу маленькой труппой театра Сен-Жермен. То был блистательный успех, которому способствовала вся пресса, и энтузиазм, вызванный этим спектаклем, удостоверен статьей Жюля Жанена, опубликованной в конце сентября 1846 года. С той поры Рувь- ер принадлежал к труппе Исторического театра; все помнят, с каким блеском сыграл он Карла IX в «Королеве Марго». Казалось, мы видим подлинного Карла IX; то было настоящее воскрешение. Несмотря на уверенную манеру, с какой он исполнил необыкновенную роль Гамлета, ангажемент с ним не был возобновлен, и лишь спустя полтора года он с безмерной оригинальностью сыграет Фрица в «Графе Германне». Повторяющиеся успехи, правда, разделенные зачастую длительными промежутками, не создали артисту твердого и прочного положения; можно бы утверждать, что его достоинства лишь вредили ему, а оригинальная манера делала его неудобным. В театре Порт-Сен-Мартен, где злосчастный провал помешал ему подписать трехлетний ангажемент, он играл Мазаньелло в «Сальваторе Розе». В последнее время Рувьер вновь явил себя с несравненным блеском в театре Тэте, где сыграл роль Мордаунта, и в Одеоне, где был возобновлен «Гамлет», вызвавший неимоверный восторг. Никогда, наверно, не играл он так прекрасно; наконец, в этом же театре он только что создал образ Фавийа, где проявил достоинства, которых от него просто не ожидали, но о которых могли догадываться те, кто изучал его.


Теперь, когда положение Рувьера упрочилось, и положение, надо сказать, превосходное, основывающееся одновременно и на успехе у публики, и на уважении, какое он внушает самым требовательным литераторам (лучшее, что о нем написано, это статьи Теофиля Готье в «Пресс» и «Монитёр» и новелла Шанфлери «Актер Трианон»), самое время и допустимо поговорить о нем откровенно. Некогда у Рувьера были серьезные недостатки, которые, вероятней всего, порождены самим переизбытком его энергии; сейчас они исчезли. Рувьер не всегда владел собой, ныне же это артист, исполненный уверенности. Но особенно характерна для его таланта полностью управляемая торжественность. Его окутывает поэтическое величие. Едва он выходит на сцену, глаза зрителя тут же обращаются к нему и не могут оторваться. Его резкая, ярко выраженная дикция, то подчеркнутая необходимым пафосом, то разбитая неизбежной тривиальностью, неодолимо приковывает внимание. О нем, как и о Клерон, которая была миниатюрной женщиной, можно сказать, что на сцене он вырастает, и это доказательство большого таланта. В нем есть какая-то грозная стремительность, вдохновение, бросаемое наотмашь, сосредоточенная страстность, которая заставляет вспоминать все, что рассказывают про Кина и Лекена. И хотя напряженность игры и несдержимое извержение воли составляют главнейшую часть его таланта, чудо это совершается безо всякого усилия. У него есть, как у некоторых химических веществ, тот вкус, который именуют sui generis. Такие артисты, безмерно редкостные и безмерно драгоценные, иногда могут быть своеобычными; плохими быть им невозможно, то есть они никогда не сумеют не понравиться.


Как бы изумительно не проявил себя Рувьер в нерешительном и противоречивом Гамлете, а это подвиг, который станет вехой в истории театра, я всегда считал, что он куда непринужденней, подлинней в чисто трагических ролях; театр действия — вот его сфера. Можно сказать, что в роли Мордаунта он поистине озарил всю драму, остальное вращалось вокруг него; он выглядел как Мщение, объясняющее Историю. Когда Мордаунт доставляет Кромвелю пленников, обреченных на смерть, и тот с отеческой заботой советует ему отдохнуть перед новым поручением, Рувьер, выхватывая из руки лорда-протектора письмо, с несравненной легкостью отвечает: «Я никогда не устаю, милорд!» — и эти простые слова пронзают душу, как шпага, а аплодисменты публики, которой известна тайна Мордаунта и причина его рвения, завершаются как бы ознобом. Быть может, еще трагичнее он был в той сцене, где дядя читает ему литанию злодеяний его матери, и он ежеминутно прерывает ее воплем жаждущей крови сыновней любви: «Сударь, то была моя мать!» Он повторил эти слова несколько раз, и всякий раз они звучали по-новому, и это было прекрасно.


Безмерно интересно было следить, как Рувьер выражает любовь и нежность в «Мэтре Фавийа». Он был поразителен. Вершитель мести, потрясающий Гамлет превращается в самого ласкового, самого любящего мужа; он украсил супружескую любовь цветком изысканной рыцарственности. Его торжественный и благородный голос трепещет, словно душа его далека от этого мира; впечатление такое, будто она парит среди лазури духовных сфер. Все были единодушны в похвалах. Один лишь г-н Жанен, который так расхваливал актера несколько лет назад, пожелал сделать его ответственным за неудовольствие, какое доставила ему пьеса. Но что за беда? Если бы г-н Жанен слишком часто совпадал с истиной, он мог бы изрядно ее скомпрометировать.


Стоит ли особо останавливаться на достоинствах изысканного вкуса, что главенствует при создании костюмов Рувьера и в искусстве, с каким он гримируется — не как миниатюрист и не по-фатовски, а как истинный актер, в котором всегда присутствует живописец? Одежды развеваются и гармонично облекают его. Это бесценный штрих, характерная черта, присущая артисту, для которого не бывает мелочей.


У одного своеобразного философа я прочел несколько строчек, которые заставили меня задуматься об искусстве великих актеров:
«Когда я хочу узнать, до какой степени некто осмотрителен или глуп, насколько он добр или зол, либо каковы в настоящий момент его мысли, я придаю своему лицу, насколько это возможно, такое же выражение, как у него, и жду, какие мысли или чувства родятся у меня в мозгу или в сердце, чтобы сочетаться с моей физиономией и соответствовать ей».

И когда великий актер, наполненный своей ролью, уже одетый, загримированный, встает перед зеркалом — отвратительный или очаровательный, обольстительный или отталкивающий — и разглядывает этого нового человека, который на несколько часов должен стать им, то из этого анализа он извлекает некую новую завершенность, некий магнетизм повторяемости. И в этот миг магическая операция закончена, свершилось объективное чудо, и артист может произнести свое эврика. Кого бы он ни играл — человека, достойного любви или отвращения, — он может выходить на сцену.


Таков Рувьер.