Эдгар Аллан По,
его жизнь и творчество

I.

Бывает роковое предопределение; в литературе любой страны найдутся люди, на изборожденном челе которых таинственными знаками начертано: невезенье. Однажды пред лицом судилища предстал несчастный со странной татуировкой на лбу: удачи нет. Повсюду носил он с собой клеймо своей жизни, словно книга — свой титул, и допрос подтвердил, что его жизнь вполне отвечала этому ярлыку. В истории литературы нередко встречаешь подобные судьбы. Можно подумать, что такими людьми завладевает слепой Ангел Искупления и неустанно бичует их в назидание всем прочим. Тем не менее, внимательно следя за их жизнью, вы найдете у них и таланты, и добродетели, и привлекательность натуры. Таких-то общество и предает анафеме за пороки, которые само и породило своим гонением. Чего только не делал Гофман, чтобы обезоружить судьбу! За какие только дела не брался Бальзак, заклиная удачу! Умирающему Гофману прижигали хребет каленым железом как раз в то долгожданное время, когда он наконецто спасся от нужды, когда издатели оспаривали друг у друга его сказки, когда он получил во владение любимую библиотеку, о которой столько мечтал. Три мечты было у Бальзака: большое, упорядоченное издание своих сочинений, избавление от долгов и брак, давно уже взлелеянный в душе; благодаря трудам, огромность которых ужасает воображение даже самых честолюбивых и усердных людей, издание осуществилось, долги были уплачены, брак заключен. Конечно, можно сказать, что Бальзак — счастливец. Но коварная судьба, едва лишь он ступил на землю обетованную, тут же грубо вырвала у него свои дары. Бальзак скончался в чудовищных мучениях, достойных его мужества.


Так значит, существует все же Провидение от Дьявола, уготовляющее несчастия с самой колыбели? Человеку, пу- гающему вас своим талантом, мрачным и безутешным, бы- ло предначертано оказаться во враждебной ему среде. Душа нежная и ранимая, допустим, душа Вовенарга медленно разворачивает свои чахлые листочки в грубой атмосфере армейского гарнизона. Дух, влюбленный в пространство и очарованный свободной природой, долго борется с собой за глухими стенами семинарии. Этот дар клоуна, ироничный и сверхгротескный, этот смех до икоты, а порой — до слез, замкнули, словно в клетку, в безобразные канцелярии с зелеными папками, с людьми в очках в золотой оправе. Значит, все же существуют души, предназначенные для алтарного служения, иначе говоря, посвященные — души, обреченные лететь к смерти и к славе, повседневно принося в жертву себя самое? Навсегда ли кошмар «Сумерек» окутал эти избранные души? Напрасно они противятся, остерегаются, пытаются предусмотреть все вплоть до мелочей. Что ж, заткнем все ходы и выходы, запрем дверь на двойной оборот ключа, закупорим окна... Ну, вот, о замочной-то скважине мы и позабыли — и Дьявол уже вошел к нам.


Свой пес кусает их, взбесясь, и заражает.
Их обвиняет друг в измене королю.


Альфред де Виньи написал книгу, доказывающую, что поэту нет места ни при республиканском строе, ни при абсолютной, ни при конституционной монархии; никто не возразил ему.


Жизнь Эдгара По — поистине душераздирающая трагедия, и самое страшное в ней то, что развязка вполне обыденна. Различные документы, только что прочитанные мною, укрепили мое убеждение в том, что Соединенные Штаты были для По обширной клеткой, большой счетной конторой и что всю свою жизнь он провел в безнадежных попытках вырваться из этой неблагоприятной атмосферы. В одной из биографий писателя сказано, что вот если бы мистер По захотел как-то упорядочить свой гений и применил бы свои творческие способности в иных формах, более приемлемых на американской почве, то уж тогда бы он действительно смог стать автором, зарабатывающим деньги, a making-money author; что в конце концов нынешние времена не так уж тяжелы для человека талантливого, он всегда заработает себе на жизнь, пусть только в делах соблюдает порядок и бережливость да умеренно расходует свои средства. Впрочем, некий критик бесстыдно утверждает, что как бы гений Эдгара По ни был велик, а все же для него самого было бы гораздо полезнее иметь всего лишь талант — потому что гораздо легче претворить в деньги талант, нежели гений. В записке, которую мы сейчас рассмотрим, один из его друзей признается, что напечатать Эдгара По в журнале было весьма трудно и что издатели поневоле платили ему меньше, чем другим, именно потому, что стиль его произведений намного выше заурядного. Все это напоминает мне гнусную пословицу, когда отец говорит сыну: «Make money, my son, honestly, if you can, but make money». — « Что за дух мелочной лавки!» — как говорил Ж. де Местр по поводу Локка.


Если вам случится разговаривать с американцем, и вы заведете речь об Эдгаре По, ваш собеседник согласится, что По — гений; более того, он это сделает весьма охотно, может быть, даже не без гордости, но в конце концов всетаки скажет вам с чувством собственного превосходства: «Сам-то я человек здравомыслящий», — после чего, с этакой сардонической усмешкой расскажет вам, что все эти великие умы ничего-то не умеют сберечь для себя; он расскажет вам о безалаберной жизни мистере По, о том, что его дыхание настолько пропиталось парами спирта, что могло вспыхнуть от горящей свечи; расскажет о его привычках — привычках бродяги; о том, что Эдгар По — натура блуждающая, планета, соскочившая с орбиты, что он вечно колесил из Нью-Йорка в Филадельфию, из Бостона в Балтимор, из Балтимора в Ричмонд. И если вы, потряоенные одним лишь перечислением неурядиц бедственной жизни поэта, заметите, что демократия тоже имеет свои недостатки, и что, несмотря на благосклонную маску Свободы, она, вероятно, не всегда способствует расцвету личности, что в стране, которой управляют миллионов двадцать—тридцать независимых монархов, не так-то легко мыслить и писать, и что к тому же, говорят, будто в Соединенных Штатах существует куда более свирепая и неумолимая тирания, нежели тирания монарха — общественное мнение — берегитесь! вы увидите, как из его выпученных глаз ударят молнии, а на губах выступит пена задетого за живое патриотизма, — и сама Америка его устами изрыгнет проклятия метафизике, а заодно и своей старой матушке-Европе. Американец — существо, исполненное здравого смысла, гордое своей промышленной мощью и слегка завидующее Старому Свету. А пожалеть поэта, даже если тот обезумеет от горя и одиночества — так у американца на это просто нет времени. Столь высоко ставит он свое юное величие, столь простодушно верит во всемогущество техники, настолько убежден, что промышленность в конце концов сожрет самого Дьявола, что ко всевозможным пустым бредням даже испытывает своего рода жалость. «Вперед! — говорит он, — вперед! И не будем печься о наших мертвецах». Он не задумываясь прошелся бы по свободным душам, попирая их ногами с такой же беспечностью, с какою проложенные им железнодорожные пути давят вырубленные леса, а его чудовища-пароходы — обломки сгоревшего накануне судна. Он так спешит... успеть. Время и деньги — все для него.


Незадолго до того, как Бальзак низошел в последнюю бездну, испуская благородные стоны героя, еще не свершившего всех своих подвигов, — Эдгара По, у которого с ним немало общего, неожиданно сражает неприглядная смерть. Франция потеряла одного из своих величайших гениев; Америка — писателя, критика и философа, вряд ли созданного для нее. Многие американцы и не слыхали о смерти Эдгара По, другие полагают, что он был юным и богатым джентльменом, который пописывал от случая к случаю, сочиняя среди веселых досугов свои страшные и жуткие творения, и что все его знакомство с литературной жизнью сводилось к редким, но ослепительным успехам. В действительности все обстояло как раз наоборот.


Семья Эдгара По была одной из самых уважаемых в Балтиморе. Дед его во время революции был quarter master general, и Лафайет питал к нему величайшее уважение и дружбу. Посетив Штаты в последний раз, Лафайет принес вдове деда самые торжественные уверения в своей благодарности за услуги, оказанные ему ее мужем. Прадед Эдгара По был женат на дочери английского адмирала Мак Брайда, через него семья была связана со знатнейшими домами Англии. Отец Эдгара получил приличное образование. Воспылав страстной любовью к молодой и красивой актрисе, он бежал с нею и венчался. Чтобы еще теснее связать с ней свою судьбу, он также решил стать актером. Но ни тот, ни другая не имели актерского дарования; жили они скудно, положение семьи было шатким. Молодую женщину еще как-то спасала красота: очарованная ею публика снисходительно принимала ее посредственную игру. Во время одной из гастрольных поездок они прибыли в Ричмонд, оде оба и умерли, пережив один другого лишь на несколько недель; причина одна: голод, лишения, нищета.


Они оставили на произвол судьбы, без хлеба, без пристанища, без присмотра несчастного младенца, которого, однако, природа чудесно одарила. Местный богатый торговец, господин Аллан, проникся к нему жалостью. Он пришел в восторг от хорошенького мальчика и, поскольку не имел детей, усыновил его. Таким образом, Эдгар По воспитывался в достатке и получил достойное образование. В 1816 году он путешествовал со своими приемными родителями по Англии, Шотландии и Ирландии. Возвращаясь в свою страну, они оставили его у доктора Бренсби, возглавлявшего воспитательное заведение в Стокньюингтоне, близ Лондона, где он и провел пять лет.


Тот, кто задумывался над собственной жизнью, кто обращал взор вспять, сравнивая свое прошлое с настоящим, тот, у кого вошло в привычку со знанием дела анализировать свое психическое состояние, тот знает, какую огромную долю занимает отрочество в зрелом гении человека. Именно тогда в нежном и податливом сознании закладываются глубокие напечатления вещей и явлений; именно тогда BGe краски ярки, все чувства говорят на таинственном языке. Характер, гений и стиль человека складываются под влиянием самых обыденных, на первый взгляд, обстоятельств его ранней юности. Если бы каждый из людей, выступающих на мировой сцене, оставил записи своих детских переживаний, какой бы мы получили бесценный психологический справочник! Краски Эдгара По, сам склад его ума насильственно вторглись вглубь американской литературы. Соотечественники считают его не вполне американцем, однако же он и не англичанин. Это чистое везение — наткнуться в одной из его малоизвестных новелл, «Вильяме Вильсоне», на удивительнейшее повествование о его жизни в Стокньюингтонской школе. Все новеллы Эдгара По в определенном смысле — автобиографические. В творении мы находим творца. Персонажи и события — всего лишь рамка и драпировка его воспоминаний.


«Самые ранние воспоминания о моей школьной жизни связаны с большим домом елизаветинских времен, стоявшим в окутанной туманами английской деревне, где росло много гигантских корявых деревьев и где все дома были очень стары. Поистине, это почтенное старое селение казалось приснившимся и весьма умиротворяло. Я и теперь как будто чувствую живительную прохладу его аллей, погруженных в глубокую тень, вдыхаю аромат бесчисленных кустов и который раз испытываю невыразимое наслаждение, заслышав гулкий звук церковного колокола, каждый час внезапно и ворчливо вторгавшегося в тишь сумерек, покоивших сон резной готической колокольни.


Пожалуй, наибольшую радость — насколько я сейчас вообще способен испытывать какую-либо радость — доставляет мне припоминание мельчайших подробностей о школе и ее делах. Мне, настигнутому бедою — бедою, увы! слишком подлинною — мне простятся поиски утешения, пусть хрупкого и кратковременного, в зыбкости некоторых случайных частностей. При этом они, совершенно незначительные и даже сами по себе ничтожные, приобретают в моем воображении мимолетную важность, будучи связаны с временем и местом, которые явили первые неясные предвещания удела, впоследствии выпавшего мне. Так дайте же вспомнить.


Дом, как я сказал, был стар и неправильной формы. Всю усадьбу окружала высокая и крепкая кирпичная стена, сверху обмазанная известкой и утыканная битым стеклом. Эта стена, похожая на тюремную, очерчивала границы наших владений; все, что находилось по другую ее сторону, мы видели только три раза в неделю — один раз по субботам после полудня, когда в сопровождении двух надзирателей нам всем классом дозволялось в правильном строю совершать краткие прогулки по окрестным полям — и дважды по воскресеньям, когда подобным же образом мы маршировали к заутрене и вечерне в единственную церковь деревни. В этой церкви глава нашей школы был пастором. Дивясь и недоумевая, смотрел я на него с галереи, пока торжественным и замедленным шагом восходил он на кафедру! Велелепный, с благостно чинным видом, в торжественном облачении, ниспадавшем лоснящимися складками, в парике, столь тщательно напудренном, столь жестком и столь обширном, — он ли, совсем недавно, брюзгливо сморщенный, обсыпанный нюхательным табаком, вершил с ферулой в руке драконовы законы училища? О гигантский парадокс, слишком, слишком чудовищный, чтобы поддаться разрешению!


В углу массивной стены хмурились еще более массивные ворота, усеянные железными шишками и увенчанные зубчатыми железными шипами. Как устрашали нас эти ворота! Они открывались только при трех периодических отбытиях и прибытиях, упомянутых ранее; и тогда в малейшем скрипе огромных петель мы находили обилие тайн — бесконечную материю для глубокомысленных высказываний или еще более глубокомысленных размышлений.


Обширная усадьба имела форму неправильного многоугольника. Три или четыре самых больших угла образовывали площадку для игр, гладкую, покрытую мелким и твердым гравием. Прекрасно помню, что там не было ни деревьев, ни скамеек, ни чего-либо подобного. Разумеется, она помещалась позади дома. Перед фасадом был разбит маленький цветник, усаженный буксом и другим кустарником, но в эту священную часть мы попадали уж в очень редких случаях — таких, как первое прибытие в школу или окончательный отъезд оттуда, или, может быть, тогда, когда кто-нибудь из родителей или друзей приезжал за нами, и мы радостно отправлялись домой на летние или рождественские каникулы.


Но школа! — что это было за причудливое старинное здание! — мне оно воистину казалось волшебным дворцом. Его извилистым коридорам и непостижимым закоулкам, право же, не было конца. В каждый данный момент затруднительно было сказать точно, на каком из двух этажей вы находитесь. Из одной комнаты в другую непременно вели три-четыре ступеньки вверх или вниз. Боковые ходы были бесчисленны — невообразимы — они так вились и запутывались, что ваши самые точные понятия о доме в целом мало чем отличались от ваших представлений о бесконечности. За пять лет моего пребывания в училище я так и не смог точно определить, в каком именно его крыле находился небольшой дортуар, отведенный мне и еще восемнадцати-двадцати ученикам[1].


Классная комната была самая большая в здании — и, как мне тогда невольно казалось, во всем мире. Она была очень длинная, узкая и удручающе низкая, с заостренными готическими окнами и дубовым потолком. В отдаленном, внушавшем ужас углу располагалось отгороженное пространство футов в восемь или десять — sanctum главы нашей школы, преподобного доктора Бренсби, на время занятии. Это было солидное сооружение с тяжелой дверью — все мы охотнее согласились бы погибнуть от peine forte et dure, нежели открыть ее в отсутствие «Dominie». В других углах находились два похожих чулана, к коим мы испытывали куда меньше почтения, но все же немало их боялись. В одной из них преподавал «классик», в другом — «англичанин и математик». Беспорядочно расставленные по классной комнате, сдвинутые под разными углами, без конца пересекались неисчислимые скамейки и парты, черные, старые, обветшалые, отчаянно загроможденные захватанными книжками, и так исчерченные всяческими инициалами, именами, написанными полностью, карикатурными изображениями и прочими преумноженными созданиями ножа, что они вконец лишились того немногого из их первоначальной формы, что отличало их в давно миновавшие дни. В одном конце комнаты стояло огромное ведро с водою, а в другом — колоссальные часы.


Окруженный массивными стенами сего досточтимого училища, я провел, пока еще без скуки или отвращения, годы третьего пятилетия моей жизни. Расцветающий детский ум не нуждается во внешнем мире и его событиях для занятий или развлечений; и очевидное унылое однообразие школьной жизни изобиловало более сильными волнениями, нежели те, что в юные годы я почерпнул в разгуле, а в пору возмужалости — в преступлении. И все же я должен предположить, что мое умственное развитие в самом начале заключало в себе много необычного — даже outre. Вообще у людей зрелого возраста от событий самых ранних лет очень редко остаются определенные впечатления, разве лишь неясная память о жалких радостях и фантасмагорических страданиях. Со мною не так. Должно быть, в детстве я с энергией взрослого прочувствовал то, что теперь нахожу напечатленным в памяти столь же глубоко, живо и прочно, как exergues карфагенских медалей.


А на деле — если судить, как судит свет, — сколь мало можно припомнить! Пробуждение по утрам, ежевечерний отход ко сну, зубрежка, устные ответы, свободные часы и прогулки, времяпрепровождение, ссоры и шалости на площадке для игр — все это, благодаря давно забытому колдовству воображения, влекло за собою бездну чувств, целый мир многообразных событий, целую вселенную различных эмоций, самых страстных и волнующих. «Oh, le bon temps, que се siecle de fer!» (Фраза написана по-французски)[2].


Ну, что окажете об этом отрывке? Разве уже здесь не раскрывается сущность этого удивительного человека? Что касается меня, то я ощущаю черный аромат, источаемый этой школьной картинкой. Ощущаю беглую дрожь тягостных лет затворничества. Часы, проведенные в карцере; болезненность детства, чахлого и заброшенного; ужас перед вашим извечным врагом — учителем; ненависть к деспотичным товарищам, одиночество души, все пытки юных лет — Эдгар По не поддался им. Столько причин пасть духом — а он не сломлен. Отроком он любит одиночество, вернее — не чувствует себя одиноким; он любит свои страдания. Плодотворный детский мозг всякое переживание претворяет в радость, все озаряет ярким светом. Уже видно, что закалка воли и гордость одиночки сыграют в его жизни важную роль. Так что ж! — разве не ясно, что он почти любит свою боль, предчувствуя, что она станет его неразлучной спутницей, что он сам призывает ее с жестокостью сладострастия, как молодой гладиатор? У бедного мальчика ни отца, ни матери — но он счастлив; он гордится тем, что отмечен глубоко врезанной чеканкой — подобно карфагенской медали.


В 1822 году Эдгар По вернулся в Ричмонд из школы доктора Бренсби и продолжил свое учение под руководством лучших учителей. Теперь это юноша, отличающийся незаурядной физической ловкостью и грацией, причем к очарованию его странной красоты прибавилась чудесная поэтическая память и ранний дар рассказчика-импровизатора. В 1825 году он поступил в Виргинский университет — заведение, где в те времена царила величайшая распущенность. Среди своих однокашников Эдгар По особенно выделялся пылкой жаждой наслаждений. Как студент он заслуживал всяческого одобрения, делая невероятные успехи в математических науках; был удивительно способным к физике и естественным наукам, что следует особо отметить, поскольку во многих его произведениях наука занимает немалое место; но при всем при том уже тогда он пил, играл в азартные игры, бесчинствовал, вследствие чего его исключили из университета. После того как мистер Аллан отказался платить карточные долги своего воспитанника, тот взбунтовался, порвал с приемным отцом и отправился в Грецию. Была пора Боцариса и восстания эллинов. Когда Эдгар По добрался до Санкт-Петербурга, его кошелек и восторженный пыл порядком поистощились; он крепко поссорился с русскими властями, но почему — мы не знаем. Дело зашло так далеко, что, как уверяют, Эдгар По чуть было не продолжил свои скороспелые знакомства с людьми и событиями в суровой Сибири[3]. Но наконец, ему повезло — вмешался американский консул Генри Мидцлтон и помог ему вернуться домой. В 1829 году он поступил в Вест-Пойнтскую военную школу. Тем временем мистер Аллан, первая жена которого умерла, женился вновь на особе, которая была гораздо моложе него. Ему было шестьдесят пять лет. Говорят, что Эдгар По вел себя непорядочно по отношению к молодой даме, что он высмеял этот брак. Старый джентльмен написал ему весьма суровое послание, тот ответил еще более желчным письмом. Новая рана оказалась неисцелимой, и когда вскоре мистер Аллан умер, он не оставил своему приемному сыну ни гроша.


В этом месте биографических записок я наткнулся на весьма таинственные слова, весьма темные и странные намеки на поведение нашего будущего писателя. Лицемерно и в то же время клятвенно заверяя, что он не хочет этим сказать ничего дурного, что есть вещи, которые всегда следует скрывать (а собственно, почему?), что в иных из ряда вон выходящих случаях следует умолчать о некоторых фактах, — биограф Эдгара По бросает на него тем самым очень серьезные подозрения. Подготовляемый удар еще опаснее тем, что до времени таится во мраке. Какого черта? Что он этим хочет сказать? Может быть, он намекает, будто По намеревался соблазнить жену своего приемного отца? Невозможно угадать, что имеет в виду автор записок. Но мне кажется, я уже довольно предостерег читателя от излишней доверчивости по отношению к американским биографам. Слишком уж хорошие они демократы, чтобы не ополчиться на своих великих людей; недоброжелательность, преследующая Эдгара По даже после плачевного завершения его горькой жизни, напоминает непримиримую британскую ненависть к Байрону.


Эдгар По оставил Вест-Пойнт, не получив воинского звания, и вступил в гибельную схватку с жизнью. В 1831 году он выпустил маленький томик стихов, который был благосклонно принят журнальной критикой, но не разошелся. Вечная история первой книги... Мистер Лоуэлл, американский критик, написал, что одно из стихотворений сборника, «К Елене», благоухает амброзией и что оно не выглядело бы чужеродным в греческой антологии. В стихотворении говорится о лодках Никеи, о наядах, о славе и красоте Греции, о светильнике Психеи. Мимоходом отметим, что американцы питают слабость к стилизации, поскольку их литература еще слишком молода. Правда, пятистрочная строфа этих стихов с двумя мужскими и тремя женскими рифмами, очень звучными, своим гармоническим ритмом напоминает некоторые удачные опыты французского романтизма. Но мы видим, что здесь Эдгар По еще весьма далек от своей необычайной, ослепительной литературной судьбы.


Тем временем злополучный поэт писал в газеты, подбирал материалы и переводил для книготорговцев, сочинял блистательные статьи и рассказы для журналов. Издатели охотно их печатали, но так мало платили молодому автору, что он впал в ужасающую нищету. Он опустился так глубоко, что порой ему уже слышалось, как скрежещут засовы у врат Смерти. Но однажды Балтиморская газета предложила две премии — за лучшее стихотворение и за лучший рассказ. Писательское жюри, куда входил и Джон Кеннеди, было облечено обязанностью судить представленные произведения. Тем не менее, члены жюри не прочли почти ничего — ведь издателю были нужны только их подписи. Пока они болтали о том и о сем, кому-то бросилась в глаза рукопись, отличавшаяся красотой, аккуратностью и четкостью почерка. Эдгар По обладал несравненно прекрасным почерком до конца жизни. (Я нахожу это замечание вполне в американском духе.) Мистер Кеннеди прочел одну страницу и, пораженный стилем автора, прочел все произведение вслух. И жюри единодушно присудило премию тому из гениев, кто умел писать разборчивей других. Тайный конверт вскрыли и обнаружили еще неизвестное тогда имя — Эдгар По.


Издатель в таких выражениях отозвался о молодом авторе, что мистеру Кеннеди захотелось познакомиться с ним. Жестокая судьба наделила Эдгара По классической внешностью голодного поэта. Как нельзя лучше загримировала она его для этой роли. Мистер Кеннеди рассказывает, что он увидел юношу — тощего, как скелет, от постоянного недоедания, в рединготе, протертом до утка и застегнутом, согласно известной тактике, до самого подбородка; продранные штаны, явное отсутствие чулок — и в то же время горделивый вид, величественные манеры и глаза, сверкающие умом. Кеннеди разговаривал с ним дружески, и поэт почувствовал себя непринужденно. Он открыл свое сердце, рассказал о себе, о своих стремлениях и великих планах. Кеннеди, не откладывая дело в долгий ящик, отвел его в магазин готового платья — к старьевщику, сказал бы Лесаж, — и предложил ему приличную одежду; затем помог завязать нужные знакомства.


Тогда-то некий Томас Уайт, купив права на «Южный литературный вестник», предложил Эдгару По вести журнал за 2500 франков в год. По «незамедлительно» женился на девушке «без гроша за душой». (Это, разумеется, не мои слова; прошу читателя отметить снисходительный оттенок презрения в термине «незамедлительно»: так значит, бедняга посмел счесть себя достаточно богатым; потомуто важное в жизни поэта событие было упомянуто с такой сухой краткостью, потому-то о молодой девушке только и было сказано, что у нее ни гроша за душой: a girl without а cent!) Говорили, что уже тогда невоздержанность стала частью его жизни; но верно и то, что он находил время писать огромное количество статей и прекрасных критических отзывов для «Вестника». Пробыв в этой должности полтора года, он уехал в Филадельфию и основал там «Gentleman's magazine». Этот периодический сборник впоследствии слился с «Graham's magazine», и По в дальнейшем писал уже для этого журнала. В 1840 году он опубликовал «The Tales of the grotesque and arabesque». В 1844 году мы встречаем его в Нью-Йорке редактором «Broadway-Journal ». В 1845 году появилось скромное, хорошо известное издание Уайли и Путаема, куда частично вошли стихи и цикл рассказов. Именно из этого издания французские переводчики взяли образцы, представляющие различные стороны дарования Эдгара По, которые и появились в парижских газетах. Вплоть до 1847 года он непрерывно издает разнообразные произведения, о которых мы сейчас и поговорим. Мы узнаём, что в небольшом городе Форхэме, под Нью-Йорком, в нищете и лишениях, умирает его жена. Чтобы хоть немного поддержать Эдгара По, нью-йоркские писатели устраивают подписку в его пользу. Пройдет еще немного времени — и газеты снова заговорят о нем как о человеке, стоящем на пороге смерти. Но на этот раз дело гораздо серьезнее — у него delirium tremens. Жестокая статья, помещенная в газете того времени, осуждает его за презрение к так называемым друзьям, за непримиримое отвращение к миру. Все же ему удавалось зарабатывать какие-то деньги, и он вполне бы мог жить литературным трудом, но я вывел из неохотных признаний его биографов, что жизнь его осложнилась из-за отвратительных привычек. Вероятно, в последующие два года, когда он время от времени появлялся в Ричмонде, люди приходили в праведное негодование, постоянно видя его пьяным. Как послушаешь бесконечные упреки по этому поводу, так невольно приходишь к выводу, что все остальные писатели Соединенных Штатов — примерные трезвенники! Но в свой последний приезд, длившийся месяца два, он был пристойно одет, элегантен, сдержан в манерах, очарователен и прекрасен — как может быть прекрасен только гений. Конечно, знаю я о нем слишком мало, а заметки, которые я сейчас держу перед глазами, недостаточно вразумительны, чтобы объяснить его странные метаморфозы. Может быть, эти перемены в нем вызваны заступничеством его матери — вернее, ее любящей тени, ведущей за него битву вместе с ангельскими силами против злого начала, порожденного дурной наследственностью и долгими страданиями.


Во время этого последнего приезда в Ричмонд Эдгар По дважды выступил с публичными чтениями. Следует сказать два слова об этих чтениях, которые играют важную роль в литературной жизни Соединенных Штатов. Нет такого закона, который запретил бы писателю, философу, поэту — любому, кто умеет и хочет говорить, — выступить публично с чтением лекции или рассуждением на литературную или философскую тему. Такой человек снимает зал. Каждый посетитель платит какие-то деньги за удовольствие выслушать изложение тех или иных идей или просто плетение словес, каковы бы они ни были. Публика либо приходит, либо нет. В последнем случае — дело прогорело, как может прогореть всякая коммерция, зависящая от удачи. Однако, если чтения проводит знаменитый писатель, как правило, бывает большой наплыв публики, ведь это своего рода литературное событие. Совсем как в Коллеж де Франс, где кафедра предоставляется всем желающим. Приходят на ум имена Андриё, Лагарпа, Баур-Лормиана и вспоминается та своеобразная «реставрация» в литературе, что произошла после поражения французской революции во всех лицеях, атенеях и казино.


Для своей речи Эдгар По избрал тему, извечно волнующую умы; у нас она тоже обсуждалась весьма бурно. Он объявил, что будет говорить о принципе поэзии. В Соединенных Штатах уже давно существует направление, признающее только пользу, оно охватывает буквально все стороны жизни, в том числе и поэзию. Существуют поэты, воспевающие человеколюбие, поэты всеобщего избирательного права, поэты, выступающие против закона о зерновых культурах, и поэты, призывающие строить work houses. Клянусь, что я не имею в виду никого лично из американских поэтов! Не моя вина, если одни и те же споры, одни и те же теории возбуждают умы в разных странах. Эдгар По объявил войну подобным поэтам. Он не утверждал, как иные безумцы и фанатики, секретари Гёте и других мраморных, чуждых человечеству поэтов, что всякая прекрасная вещь непременно должна быть бесполезна; но главным в его речи было опровержение того, что он остроумно назвал великой поэтической ересью современности. Ересь эта — идея практической пользы. Мы видим, что с определенной точки зрении Эдгар По признавал правомерность французского романтического движения. Он говорил: «Наш разум обладает врожденными способностями, цели которых различны. Часть этих способностей питает нашу практическую жилку, другая — воспринимает краски и формы, третья — занята созиданием. Логика, живопись, механика суть плоды этих разнообразных способностей. И так же, как существуют у нас нервы, приспособленные для обоняния приятных запахов, и нервы, для того чтобы распознать прекрасные цвета или наслаждаться прикосновением к гладким предметам, так заложена в нас врожденная способность воспринимать прекрасное; у нее — своя цель и свои средства выражения. Плод этой способности — поэзия; она обращается исключительно к чувству прекрасного и ни к какому иному. Подчинить ее критерию, годному для других наших способностей — значит оскорбить ее, она никогда не сопрягается ни с какими материями — кроме тех, что являются хлебом насущным для органа души, которой она и обязана рождением. В том, что поэзия логично и закономерно оказывается полезной, нет никакого сомнения, но цель ее не в этом; это приходит нечаянно, впридачу. Никто не удивляется, если здание рынка, пристань или любая другая техническая постройка удовлетворяет требованиям прекрасного, хотя не в этом основная задача и предмет гордости инженера или архитектора». Свой тезис Эдгар По иллюстрировал примерами из критических статей, посвященных его соотечественникам-поэтам, и декламацией из английских поэтов. Его попросили прочитать «Ворона». Американские критики чрезвычайно высоко ценят это стихотворение. Они отзываются о нем как о весьма замечательном явлении с точки зрения техники стиха, говорят о его свободном и сложном ритме, об искусном переплетении рифм — это ласкает их нацио- нальную гордость, в какой-то мере не чуждую ревности к поэтическим достижениям Европы. Но Эдгар По сказал, что публика будет разочарована исполнением автора, что он не сумеет выигрышно подать свои стихи. Безыскусное чтение, глухой голос, монотонная интонация, неумение подчеркнуть мелодические эффекты — все это, несмотря на мастерство пера, вряд ли удовлетворит тех, кто думал насладиться, сравнивая чтеца и поэта. И я этому ничуть не удивляюсь. Мне часто приходилось убеждаться в том, что замечательные поэты — актеры просто никудышные. Этот недостаток особенно часто сочетается со строгим умом, сосредоточенным на творчестве. Поэты, обладающие глубиной — не декламаторы, и слава Богу.


В зале толпилась публика. Все, кто еще не видал Эдгара По, покуда он оставался в тени, теперь сбежались поглядеть на своего ныне знаменитого соотечественника. Этот великолепный прием наполнил радостью исстрадавшееся сердце. Поэт ощутил гордость — впрочем, вполне законную и простительную. Он был, казалось, совершенно очарован и даже поговаривал о том, что собирается окончательно перебраться в Ричмонд. Прошел слух, что он снова женится. Все глаза обратились на некую вдову, столь же богатую, сколь прекрасную — давнюю любовь Эдгара По; подозревали, что она-то и была прообразом его Линор. Тем не менее ему пришлось съездить в Нью-Йорк, чтобы выпустить в свет новое издание своих рассказов. Кроме того, супруг одной дамы, очень богатой, обратился к нему с просьбой составить сборник ее стихов, сопроводив его своими примечаниями, предисловием и т. п.


Итак, По уехал из Ричмонда; но уже в дороге он жаловался на озноб и слабость. Приехав в Балтимор и по-прежнему чувствуя себя больным, для подкрепления сил он выпил немного спиртного. Впервые за много месяцев он омочил губы в проклятом алкоголе — и этого было довольно, чтобы пробудить дремавшего Дьявола. День пьяного разгула закончился приступом белой горячки — его старой знакомой. Наутро поэта, в бесчувствии лежащего на земле, подобрали полицейские. Поскольку у него не было ни денег, ни друзей, ни пристанища, они отнесли его в больницу, где на одной из коек и умер создатель «Черного кота» и «Эврики» 7 октября 1849 года, в возрасте тридцати семи лет.


У Эдгара По не осталось никого из родни, кроме сестры, проживающей в Ричмонде. Жена его, урожденная мисс Клемм, умерла еще раньше, а детей у них не было. Она приходилась ему кузиной. Ее мать питала к Эдгару По глубокую привязанность. Она была рядом с ним во всех несчастиях, и его безвременная кончина потрясла ее. Их духовная связь не ослабла и после смерти ее дочери. Такая великая преданность, ничем непоколебимая привязанность благородной души, безусловно, делают честь Эдгару По. Несомненно, тот, кто сумел внушить столь безупречную дружбу, обладал многими достоинствами и неотразимо привлекательным духовным обликом.


Господин Виллис опубликовал об Эдгаре По небольшую заметку; привожу из нее следующий отрывок:
«Первое известие о том, что Эдгар По нашел пристанище в этом городе, мы получили благодаря даме, которая обратилась к нам о просьбой, представившись как мать его жены. Она искала для него службы. Свое вмешательство она объяснила тем, что сам поэт болен, а дочь ее тоже больна неизлечимо и положение семьи таково, что она почла своим долгом сама предпринять этот шаг. Ее преданность, ее готовность жертвовать собой, проникновенная печаль ее облика — все это озаряло ее черты красотой святости; ее величественные утонченные манеры, чуть старомодные, но в силу привычки естественные, и то, как она высоко ставила талант и знания своего сына, не позволяло усомниться в том, что к нам снизошел ангел — один из тех ангелов, какими становятся добродетельные женщины среди превратностей жизни. Судьба того, о ком она пеклась, была неумолима. Эдгар По писал утомительно скучно, притом стиль его слишком возвышался над заурядным умственным уровнем, чтобы за это хорошо платили. Он не вылезал из денежных затруднений, и ему с больной женой часто не хватало самого насущного. Каждую зиму, из года в год мы были свидетелями самого трогательного в нашем городе зрелища — как эта верная служительница Гения, бедно и недостаточно тепло одетая, ходила из редакции в редакцию, пытаясь продать какие-нибудь стихи или литературно-критическую статью; порой она прерывающимся голосом поясняла, что сам поэт болен, и просила за него, никогда не прибавляя ничего, кроме «он болен», каковы бы ни были подлинные причины, мешающие ему писать, и никогда, повествуя сквозь слезы о своей нужде, она не позволила себе проронить ни звука, который можно было бы истолковать как сомнение, порицание или ослабление веры в гений и благие намерения ее сына. Она не оставила его и после смерти дочери. Она продолжала свое ангельское подвижничество, живя при нем и заботясь о нем, приглядывая за ним и оберегая его, а когда он поддавался искушению, то при всем ее горе, в одиночестве попранных чувств в ней с новой силой пробуждалось самоотверженное рвение, и она, оставленная, в нужде и страданиях, попрежнему просила за него. Если повсеместно признают, что преданность женщины, рожденная ее первой любовью и усиленная страстью, прославляет и освящает такую любовь, то что сказать в похвалу того, кто сумел внушить преданность чистую, бескорыстную и святую — словно бдение ангела-хранителя!


Перед нами письмо, написанное этой дамой, мистрис (sic) Клемм, в то утро, когда она узнала о смерти предмета ее неустанной любви. Оно могло бы стать лучшим ходатайством в ее пользу, но мы выпишем из него лишь несколько слов — письмо это столь же священно, сколь ее одиночество — чтобы удостоверить точность написанной нами картины и убедительнее обосновать подписку, которую нам хотелось бы учредить в ее пользу:
«В это утро я узнала о смерти моего дорогого Эдди... Не могли бы вы сообщить мне какие-нибудь подробности, мелочи?.. Ах, не покидайте вашего несчастного друга в ее горьком несчастии... Скажите М., чтобы он зашел; у меня к нему есть поручение от моего бедного Эдди...


Не вижу необходимости просить вас о том, чтобы вы поместили извещение о его смерти и говорили бы о нем только хорошее. Знаю, что вы так и сделаете. Но непременно скажите и о том, каким любящим был он сыном для меня, безутешной матери!..»


Как тревожится бедняжка о репутации сына! Как это прекрасно! Величественно! Поистине, о необычайная женщина; как свободная воля господствует над роком, как дух возвышается над плотью, так и твоя любовь воспаряет над всеми человеческими привязанностями! Если б наши слезы перенеслись через океан — слезы всех тех, кто, подобно твоему Эдгару, несчастлив, неспокоен духом, и тех, кого нищета и скорбь нередко вовлекают в разгул, — о, если бы все эти слезы слились со слезами твоего сердца! Если бы эти строки, проникнутые самым искренним и почтительным восхищением, снискали благоволение в твоих материнских очах! Твой образ, почти божественный, вечно будет осенять список мучеников от литературы!


Смерть Эдгара По произвела в Америке подлинное волнение. Несомненные свидетельства скорби проявились в разных концах страны. Умершему прощается многое. Мы счастливы, что можем сослаться на письмо Лонгфелло — это письмо делает ему тем больше чести, что Эдгар По резко критиковал его автора:
«Как печален конец Эдгара По — человека, столь богато одаренного гением! Я не был с ним знаком, но всегда питал глубокое уважение к его могучему таланту писателя и поэта. Проза его отличается замечательной силой, точностью и в то же время богатством языка, а стихи дышат особым, музыкальным очарованием, создавая атмосферу подлинно, поистине всепобеждающей поэзии. Резкость его критики я всегда объяснял лишь раздражительностью остро чувствующей натуры, которую даже малейшее проявление фальши приводит в отчаяние».


Право, забавно, когда о богатстве языка упоминает словообильный автор «Евангелины». Не видит ли он себя в Эдгаре По как в зеркале?




II.

Поистине огромное и весьма полезное наслаждение — сравнивать черты характера великого человека с его творениями. Биографии, заметки о нравах, привычках и внешнем облике художников и писателей всегда возбуждали любопытство, впрочем, вполне законное. И кто из нас порою не искал остроты стиля и четкости мыслей Эразма — в резкости его профиля; пылкость и буйство образов у Дидро и Мерсье — в лепке их голов, сочетающей добродушие с некоторой долей самохвальства; упрямую иронию Вольтера — в его неизгладимой усмешке, означающей боевой вызов; или могущество повелителя и пророка — во взгляде, устремленном вдаль, и в могучей стати Жозефа де Местра, в чьем облике соединились орел и бык? Кто не пытался распознать «Человеческую комедию» на могучем челе Бальзака, в его неподвластных прочтению чертах?


Ростом Эдгар По был чуть выше среднего, но сложением крепок; руки и ноги маленькие. Он обладал незаурядной силой, покуда не подорвал свое здоровье. Поневоле подумаешь, что Природа — мы это видели не раз — особенно тяжелую жизнь уготовляет как раз для тех, от кого ждет великих дел. Даже если такие люди тщедушны на первый взгляд, тем не менее они скроены по мерке атлетов, они выносливы равно и в наслаждении, и в страдании. Бальзак, присутствуя на репетициях своей пьесы «Источники Кинолы», руководил ими и сам проигрывал все роли; он сам правил оттиски своих книг; он обедал с актерами, и когда те, усталые, отправлялись спать, он с легкостью возвращался к своему труду. Каждый знает, что он безжалостно лишал себя сна и был воздержан до крайности. В юности Эдгар По отличался во всех упражнениях, требующих силы и ловкости; все это стало частью его таланта: математический расчет и задачи на сообразительность. Однажды он поспорил, что проплывет от набережной Ричмонда вверх по течению Джеймса семь миль и до вечера пешком вернется в город. И он это исполнил. Был знойный летний день, но По, казалось, не чувствовал усталости. Его осанка, поступь, движения, горделивый взгляд — все в нем, в его лучшие дни, изобличало человека незаурядного. Он был отмечен Природой, он принадлежал к тем людям, которые в любом обществе — в кафе, на улице — притягивают взгляд наблюдательного человека, занимая его ум. И если когда-либо слово «странный», которым немало злоупотребляют в современных описаниях, поистине оказывалось уместным — так это для определения типа красоты, присущей Эдгару По. Черты его лица были довольно правильны; светлый загар, печальное и рассеянное выражение; и хотя лицо его не отражало ни гнева, ни вызова, было в нем все же нечто мучительное. Глаза его, удивительно прекрасные, на первый взгляд — темно-серые, но если всмотреться внимательнее, оказывалось, что в них проступает холодком легкий, чуть различимый лиловый туман. Лоб его был великолепен — нет, он нисколько не напоминал нелепые пропорции, выдуманные плохими художниками, которые, желая польстить гению, изображают его гидроцефалом, — но вы бы сказали, что его мыслительный орган увеличен за счет неудержимой скрытой силы. Те части черепа, что, по мнению краниологов, заведуют чувством прекрасного, хотя и были достаточно развиты, все же казались угнетенными, стесненными и смятыми надменной, всеподавляющей тиранией тех отделов черепа, где возникают сравнительные сопоставления, умственные конструкции и причинные связи. А еще на лбу его застыло царственное спокойствие, свидетельствующее о глубоком понимании идеала, совершенной красоты, то есть прежде всего об эстетическом восприятии вещей и явлений. Но, несмотря на все достоинства, в целом лицо его не было ни приятным, ни гармоничным. Если смотреть анфас — оно поражало и настораживало преобладанием испытующе-выразительного лба, но профиль выдавал изъяны в строении черепа: слишком малая часть его приходилась на лицо; наконец, поражала его невероятная телесная и мыслительная мощь — и явный недостаток почтительности к чему бы то ни было в мире, нехватка чувства. Правда, отголоски безутешной печали, пронизывающие творения По, трогают душу, но при этом следует сказать, что печаль его — печаль неразделенная, печаль одинокого человека, не вызывающая сочувствия у большинства. Не могу удержаться от смеха, вспоминая строки одного весьма ценимого в Соединенных Штатах писателя, имя которого я забыл, написанные им об Эдгаре По вскоре после его смерти. Привожу их по памяти, но за верность содержания отвечаю: «Только что перечитал произведения всеми нами оплакиваемого Эдгара По. Какой замечательный поэт! Какой поразительный рассказчик! Какой изобретательный, сверхъестественный ум! Да, то была светлая голова нашей страны! И все же... Я отдал бы все семьдесят его рассказов — мистических, аналитических и гротескных, со всеми их блистательными идеями — за добрую книжку для домашнего очага, для семейного чтения, ведь ему бы ничего не стоило написать такую книжку своим чудесным, ясным стилем, столь высоко превосходящим наше обычное умение. Насколько бы это возвеличило Эдгара По!» Требовать от Эдгара По книгу для семейного чтения! Поистине, глупость человеческая одинакова под всеми широтами, и критику всегда хочется обременить изящные деревца тяжеленными овощами.


У Эдгара По были черные волосы с мелькающими в них белыми нитями и большие взлохмаченные усы, за которыми он не следил. Одевался он со вкусом, но несколько небрежно — как джентльмен, у которого есть дела и поважнее. Держался он превосходно, был обходителен и уверен в себе. Но его манера вести беседу заслуживает особого упоминания. В первый же раз, когда я расспрашивал об этом одного американца, он ответил мне, посмеиваясь: «О! О! В разговоре он был крайне непоследователен!» После объяснений я понял, что в мире идей Эдгар По слишком широко шагал от темы к теме, как это бывает с учителем математики, когда он излагает материал перед хорошо подготовленными учениками: речь его — почти всегда разговор с самим собой. И разговор этот, несомненно, в высшей мере питательный. Эдгар По не был краснобаем, к тому же ни в своих речах, ни в своих творениях он терпеть не мог условностей; но его разносторонние знания, знакомство со многими языками, его усердные занятия, идеи, собранные им со всех концов мира, все это делало его речь предельно насыщенной смыслом. Словом, общество этого человека было драгоценно для тех, чья дружба усиливается, если от нее они получают большой умственный выигрыш. Но по-видимому, Эдгар По был не слишком разборчив в знакомствах. Способны ли собеседники оценить его утонченные абстрактные рассуждения или восторгаться блистательными концепциями, что молниями вспыхивали в пасмурных небесах его мозга, — все это мало трогало его. Он подсаживался в кабаке к какому-нибудь гнусному кутиле и всерьез развивал перед ним темы своей страшной книги «Эврика», и все это с непоколебимым хладнокровием, словно диктовал своему секретарю; либо вступал в научную дискуссию с Кеплером, Бэконом или Сведенборгом. Таково было свойство его натуры. Еще никто и никогда не попирал столь дерзко законы общества, не заботясь, что о нем подумают люди; вот почему были дни, когда его пускали только в кабаки самого дикого пошиба, вот почему ему запрещали вход туда, где напиваются порядочные люди. Подобных грехов не прощает ни одно общество, а уж в особенности английское или американское. Эдгару По не прощали самый его гений; в своем «Вестнике» он вел беспощадную охоту на посредственность; критика его была взыскательной и острой — как это и подобает человеку, стоящему выше других, одиночке, не интересующейся ничем, кроме идеи. И настал миг, когда ему опротивело все человеческое, и лишь потустороннее еще что-то значило для него. По, ослепляя блеском ума свою молодую, незавершенную в развитии страну, задевая своим поведением людей, почитающих себя равными ему, неизбежно должен был стать несчастнейшим из писателей. Забурлила злоба; вокруг него образовалась пустота. В Париже или в Германии он легко бы нашел друзей, они бы его поняли и утешили; в Америке он с трудом вырывал свой заработанный кусок хлеба. Вот чем исчерпывающе объясняется его пьянство и вечная перемена мест. Он странствовал по жизни, как по Сахаре, кочевал, подобно арабу.


Но были тому и другие причины: семейные горести. Мы видели, как его до времени созревшая юность была внезапно брошена навстречу превратностям жизни. Он был почти всегда одинок; более того, чудовищное напряжение мозга и ненасытная жажда трудиться неминуемо приводили к тому, что он находил наслаждение в вине. Он находил отдохновение в том, что других повергало в усталость. Словом, от литературных дрязг, от головокружений, вызванных созерцанием бесконечности, от семейных неурядиц и унижений нищеты он бежал во мрак пьянства — словно во мрак могилы; ибо пил он не как гурман — но как варвар; стоило ему пригубить спиртного, как он надолго прилипал к стойке и пил без передышки, пока не утопит в вине своего ангела-хранителя — пил до полного бесчувствия. Поистине чудо, но оно засвидетельствовано всеми, кто знал Эдгара По, — чудо, что от этой страшной привычки не пострадали ни чистота и совершенство его стиля, ни ясность мысли, ни приверженность к труду и сложнейшим научным изысканиям. Как правило, приступы запоя либо предшествовали созданию большей части его произведений, либо следовали за ними. После выхода в свет «Эврики» он предался беспробудному пьянству. В Нью-Йорке, в то же самое утро, когда журнал «Виг» опубликовал «Ворона», когда имя Эдгара По было у всех на устах, и люди пылко спорили о его стихотворении, сам он, шатаясь, плелся по Бродвею, задевая за стены домов.


Писательское пьянство — одно из самых обыденных и плачевных явлений современной жизни; но, может быть, для него найдутся смягчающие обстоятельства. Во времена Сент-Амана, Шапеля и Кольте литература также пьянствовала, но пьянствовала весело, в обществе благородных и знатных людей, которые сами писали недурно и при этом не сторонились кабака. Иные дамы и благородные девицы не краснели из-за своей склонности к винцу, как доказывает приключение одной особы, которую ее служанка застала в обществе Шапеля, когда они оба проливали горькие слезы над беднягой Пиндаром, умершим по вине невежественных лекарей. В XVIII веке эта традиция еще жила, но постепенно вырождалась. Школа Ретифа еще пьет, но то уже школа парий, мир подземелья. Мерсье, очень старого, повстречали на улице Кок-Оноре; Наполеон уже вознесся над XVIII веком, и Мерсье, будучи под хмельком, сказал, еще живет, но исключительно из любопытства[4]. Сегодня писательское пьянство приобрело мрачные, зловещие черты. Нет больше литературно образованного класса, почитающего за честь водиться с писателями. Всепоглощающий писательский труд и вражда литературных школ мешают им объединиться. Что же касается женщин, то их беспорядочное воспитание, политическое и литературное невежество не позволяют писателю видеть в женщинах что-либо иное, нежели домашнюю утварь или предмет роскоши. Переварив обед и насытив зверя, поэт вступает в бескрайнее одиночество своей мысли; ремесло это — изматывающее. Что же ему остается? И потом — разум поэта свыкается с мыслью, что его творческая мощь непобедима, и вот он уже не в силах противостоять надежде, что вновь обретет в вине свои видения — мирные или страшные, все равно: они — его старые друзья. И, безусловно, этому же изменению нравов, выделившему литературный мир в особый класс, следует приписать неумеренное потребление табака, которым славится современная литература.


Попытаюсь определить общую идею, главенствующую в произведениях Эдгара По. Вряд ли возможно проанализировать их полностью, даже если напишешь целый том, поскольку этот удивительный человек, вопреки своей безалаберной и дьявольски трудной жизни, создал очень много. По предстает пред нами в трех аспектах: критик, поэт и писатель; причем в писателе раскрывается философ.


Когда его пригласили заведовать «Южным литературным вестником», было условлено, что он будет получать 2500 франков в год. За это скудное жалованье он взял на себя чтение и отбор произведений для ежемесячного журнального выпуска и редактирование так называемого «издательского» раздела, то есть критический разбор всех выходящих в свет сочинений и оценку всех литературных событий. Кроме того, он часто, и даже очень часто, помещал в журнала свою новеллу или стихотворение. Занимался он этим делом около двух лет. Благодаря его редакторской деятельности и своеобразию его критических статей «Литературный вестник» привлек к себе вскоре всеобщее внимание. Предо мной подборка номеров журнала за эти два года: «издательская» часть весьма внушительна; статьи очень пространны. Часто встречаешь в одном номере обзорные рецензии и на роман, и на поэтический сборник, и на трактат по медицине, физике или истории. И все они написаны с величайшей скрупулезностью, все раскрывают глубокое знание литературы многих стран и научную осведомленность автора, напоминая о французских просветителях XVIII века. Очевидно, Эдгар По не без пользы провел те бедственные годы, что предшествовали его редакторской службе, пополняя свои знания и переворошив немало вопросов. Здесь мы находим замечательную подборку критических рецензий на произведения важнейших писателей Англии и Америки, а то и на французские ученые записки. Откуда пришла идея, каково ее происхождение, цель, к какой школе она принадлежит, каков метод автора, спасительна она или опасна — все это изложено четко, ясно и понятно. Но, если на По обратились все взгляды, врагов он приобрел тоже немало. Искренне следуя своим убеждениям, он вел неустанную войну с неверными умозаключениями, глупыми подражаниями, солецизмами, варваризмами и прочими литературными преступлениями, что ежедневно свершаются в газетах и книгах. Сам он был в этом отношении безупречен — поистине, непревзойденный образец; стиль его прозрачен, в точности выражает мысль автора, дает ее верный отпечаток. По всегда правилен. Факт в высшей мере примечательный — чтобы человек с таким переменчивым и необъятным воображением был при этом просто влюблен в правила и способен на дотошный разбор текста, на трудоемкие изыскания! Можно сказать, По — воплощенное единство крайностей. Слава критика сильно повредила его писательской удаче. Слишком многим хотелось бы отомстить ему за себя. И каких только упреков не бросали ему потом прямо в лицо, по мере того как возрастала его творческая сила! Кто не слыхал из нас эту нескончаемую пошлую брань: обвинения в аморальности, в бездушии, в отсутствии выводов, в нелепости и бесполезности его творений. Что ж — ведь французские критики так никогда и не простили Бальзаку его «Великого человека из провинции в Париже».


Как Поэт Эдгар По — совершенно особая статья. Он чуть ли не единственный представитель романтического движения по ту сторону океана. Он первый американец, сделавший из стиля свое орудие в полном смысле этого слова. Его поэзия, глубокая и скорбная, тем не менее отличается тонкостью выделки: это чистый, правильный, блестящий стих, подобный ограненному кристаллу. Мы понимаем, что, живи он среди нас, Альфред де Мюссе и Альфонс де Ламартин вряд ли оказались бы в числе его друзей, несмотря на редкие достоинства, за которые их обожают нежные и чувствительные души. У того и у другого не хватало воли, они не вполне властвовали собою. Эдгар По любил усложненные ритмы; но, как бы сложны они ни были, в них всегда заключалась внутренняя гармония. Есть у него небольшая поэма «Колокола», поистине поэтическая редкость; переводима ли она? — отнюдь нет. Шумным успехом пользовался «Ворон». По признанию Лонгфелло и Эмерсона, это — чудо. Сюжет утонченный, это чистое произведение искусства. В бурную дождливую ночь студент слышит, как кто-то стучится — сначала в окно, потом в дверь; он открывает, думая, что к нему гость. Но это бедняга ворон, сбившийся с пути и привлеченный светом лампы. Этот ручной ворон научился говорить у своего прежнего хозяина, и первое слово, случайно оброненное зловещей птицей, задевает сокровенную часть души героя и высекает из нее вереницу разбуженных печальных мыслей: умершая женщина, тысячи обманутых надежд, разбитая жизнь — поток воспоминаний, теряющихся в холодной ночи отчаяния. Звучание стиха строгое, хочется сказать — потустороннее; строки падают одна за другой, словно размеренные слезы. В «Стране снов», The Dreamland, он попытался запечатлеть череду снов и фантастических видений, одолевающих душу, когда телесные глаза сомкнуты. Не менее знамениты и другие его стихи — такие, как «Улалюм» или «Аннабел Ли». Но поэтический багаж Эдгара По невелик. Его поэзия — трудоемкая, насыщенная смыслом — безусловно, требовала от него немало сил, а он слишком часто нуждался в деньгах, чтобы позволить себе вволю предаваться этой блаженной и бесплодной муке.


Новеллист и писатель, Эдгар По так же неповторим, как неповторимы, каждый в своем роде, Матюрен, Бальзак и Гофман. Различные его рассказы, разбросанные по журналам, были собраны в два букета, один — «Гротески и арабески», сборник новелл, другой — рассказы, издание Вилли и Путнама. Всего около семидесяти двух рассказов. В них есть и буйная буффонада, и чистый гротеск, и неудержимая тяга в бесконечное, и увлеченность магнетизмом. Маленький сборник рассказов имел большой успех в Париже, да и в Америке, ибо в нем содержались произведения в высшей мере драматические, но драматизм этот совершенно особого рода.


Хотелось бы мне охарактеризовать творчество Эдгара По как можно короче и точнее, но не знаю, смогу ли — ведь это совершенно новая литература. Что придает ей особую значительность и отличает ее от всех прочих, так это да простят мне сии странные слова — предугадывание и пробабилизм. Можно проверить мое утверждение на некоторых его сюжетах.


«Золотой жук»: анализ способов разгадки криптограммы, с помощью которой можно найти зарытый клад. Не могу не думать с болью, что невезучий Эдгар По, вероятно, часто мечтал о кладах. Как проницательно и логично объясняется метод расшифровки, какое удивительное и дотошное вторжение в особую область криминалистики! Как прекрасно описаны сокровища, какие жаркие, ослепительные чувства вызывают они! Ибо клад — найден! Это отнюдь не мечта, как обычно бывает в подобных романах, где автор, возбудив ваше воображение преждевременной надеждой, грубо пробуждает вас; нет, на сей раз — сокровище настоящее, и расшифровщик поистине заслужил его. Вот вам точный отчет: монетой — четыреста пятьдесят тысяч долларов, и ни пылинки серебра, чистое золото, притом старинное; монеты крупные, полновесные, с неразборчивой надписью; сто десять бриллиантов, восемнадцать рубинов, триста десять изумрудов, двадцать один сапфир и единственный опал; две сотни колец и массивных серег, тридцать цепочек, восемьдесят три распятия, пять кадильниц, огромная пуншевая чаша из золота — вся в виноградных листьях и вакханках, две рукояти от шпаги, сто девяносто семь часов, усыпанных драгоценными камнями. При беглом подсчете стоимость сокровищ оценивалась в полтора миллиона долларов, но продажа принесла гораздо больше. Описание найденных сокровищ опьяняет и вызывает желание преуспеть. Ну и, разумеется, в зарытом сундуке пирата Кидца нашлось, чем облегчить отчаяние безвестных бедолаг.


«Низвержение в Мальстрем»: а что, если можно спуститься в бездну, никем еще не измеренную, изучив законы тяжести под новым углом зрения?


«Убийство на улице Морг»: примерный урок для судебных следователей. Совершено убийство. Кем? и каким образом? В этом деле есть необъяснимые, противоречащие друг другу факты. Полиция теряется в догадках. Но тут появляется молодой человек и заново проводит следствие — из любви к искусству. Чрезмерным напряжением мысли проанализировав каждый факт, он открывает закономерность действий, совершенных дегенеративным умом. Меж двумя словами, меж двумя предположениями, ничем, на первый взгляд, не связанными, он умеет логично восстановить все связующие нити и явить ослепленному зрению недостающее звено в цепи еще неоформленных, почти бессознательных умозаключений. Он дотошно исследует все возможные и невозможные соотношения фактов. Он восходит от индукции к анализу и весьма убедительно доказывает, что преступление совершено... обезьяной.


«Месмерическое откровение»: отправная точка такова — нельзя ли с помощью таинственных сил, так называемых магнетических флюидов, открыть закон, управляющий потусторонними мирами? Начало повести преисполнено торжественного величия. Врач усыпляет больного единственно затем, чтобы облегчить его страдания. «Что вы думаете о своей болезни?» — «Что умру от нее». — «Вам очень горько?» — «Ничуть». Больной упрекает врача в том, что он не так задает вопросы. «Руководите мною», — отвечает врач. — «Начните с начала начал». — «А что есть начало?» Больной, очень тихо: «Бог». — «Бог есть дух?» — «Нет». — «Так что же — он материален?» — «Нет». Далее следует подробное теоретическое истолкование понятия материи, ее перехода из одного состояния в другое и обоснование иерархии живых существ. Я опубликовал эту вещь в одном из номеров «Свободной мысли» в 1848 году.


В другом рассказе речь идет о душе, обитавшей на планете, которая перестала существовать. Отправная точка: возможно ли, методом индукции и анализа, угадать, каковы были физические и моральные свойства обитателей того мира, к которому приближалась смертоносная комета?


В других случаях мы сталкиваемся с чистой фантастикой, писанной с натуры, но смысл происходящего недосказан, в манере Гофмана: «Человек толпы» постоянно погружается в ее глубины, с наслаждением плавает в человеческом океане. Когда опускаются сумерки, полные тени и дрожащего света, он бежит прочь от затихших кварталов в неудержимом стремлении отыскать уголок, где бурлит и кипит человеческое месиво. И по мере того как неуклонно сжимается круг света и жизни, человек лихорадочно ищет его средоточие; словно при потопе, в отчаянии цепляется он за последние выступающие островки людского оживления. Дальше — ничего. Преступник ли это, которого одиночество повергает в ужас? Или глупец, которому нестерпимо собственное общество?


Есть ли в Париже хоть один мало-мальски образованный писатель, не читавший «Черного кота»? Здесь мы уже видим черты совершенно иного порядка. Как невинно и трогательно начинается эта страшная поэма преступления! «Мы с женой сблизились благодаря удивительному сходству вкусов, а также благодаря нашей привязанности к животным; родители потворствовали нашему пристрастию. И потому наш дом напоминал зверинец; и каких только зверей у вас не было!» Дела семьи пришли в упадок. Вместо того чтобы действовать, человек погружается в черный кабацкий бред. Прекрасный черный кот, ласковый Плутон, которой прежде всегда приветливо встречал хозяина, когда тот возвращался домой, теперь не так уж привязан к нему; даже можно подумать, что Плутон избегает его, чуя опасность, таящуюся в водке и джине. Его поведение кажется человеку оскорбительным. Его печаль, мрачное, угрюмое состояние духа усугубляются вместе с возрастающей привычкой к отраве. Как великолепно описана жизнь кабака и молчаливые часы безрадостного пьянства! Однако действие разворачивается стремительно. Кот все больше и больше раздражает его, подобно немому укору. И вот однажды вечером, уж не знаю, по какой причине, он хватает животное и перочинным ножом вырезает ему глаз. Окривевший, окровавленный кот с тех пор бежит от него стремглав, и от этого ненависть человека растет еще больше. Наконец он ловит его и душит. Этот отрывок заслуживает того, чтобы привести его полностью:
«В положенный срок кот потихоньку оправился. Правда, пустая глазница выглядела ужасно, но от боли он как будто не страдал. Он расхаживал по дому, как ни в чем не бывало, но, как и следовало ожидать, в страхе убегал, стоило мне приблизиться. Я еще не совсем загрубел и на первых порах огорчался от столь явной неприязни, ведь еще недавно он так любил меня. Но смущение не замедлило смениться раздражением. А там уже взыграл на полную и безвозвратную мою погибель бес противоречия. Философия совершенно игнорирует это явление. Я же скорей усомнюсь, есть ли у меня душа, чем в том, что потребность перечить заложена в нашем сердце от природы — одна из тех первозданных и самых неотъемлемых наших особенностей, в которых начало начал всего поведения человеческого. Кто же не ловил себя сотни раз на подлости или глупости, на которые нас подбило только сознание, что так поступать не положено? Разве не тянет нас то и дело, рассудку вопреки, поглумиться над законом единственно потому, что мы сознаем его непреложность? Вот бес противоречия и обуял меня, повторяю, на полную мою погибель. То была непостижимая потребность души распалить себя, надругаться над собственной своей природой, осквернять только ради скверны; она-то и побудила меня, изувечив безответное животное, не останавливаться на полпути, а довести дедо до конца. Однажды я преспокойно накинул ему петлю на шею и повесил на суку; повесил, а у самого слезы ручьем, и раскаяние гложет сердце; повесил его, потому что знал, как он любит меня, и потому что понимал, что он ничем передо мной не провинился; повесил его, потому что знал, что это — грех, смертный грех, и я почти обрекаю свою бессмертную душу на такую отверженность, что на меня, если такое мыслимо вообще, уже не простирается даже не знающее границ всепрощение всемилостивого и всевзыскующего Господа».


Пожар довершает разорение супругов; они находят приют в бедном квартале. Человек пьет по-прежнему. Болезнь развивается чудовищными темпами — «ибо какая болезнь хуже пьянства?» Однажды вечером в кабаке он видит сидяШего на бочке прекрасного черного кота — точь-в-точь как его прежний. Кот сразу подпустил его к себе и приветливо отвечал на его ласки. Человек отнес его жене, чтобы утешить ее. Утром увидели, что кот кривой на один глаз — на тот же самый. Мало-помалу привязанность животного довела человека до отчаяния; назойливое раболепство кота казалось утонченной местью, иронией — словно в таинственном звере воплотились угрызения совести хозяина. Несомненно, бедняга был не в своем уме. Как-то вечером, спускаясь вместе с женой в подвал по домашним делам, он споткнулся о верного кота, который терся о его ноги. В ярости накидывается он на животное; жена бросается ему неперерез — и он единым ударом топора укладывает ее на месте. Первая мысль, пришедшая ему в голову — как спрятать труп. Он замуровал его в подвальной стене. Кот исчез. «Он понял, что я в бешенстве, и рассудил, что благоразумнее удрать». После чего наш герой уснул сном праведника. Проснувшись поутру, он испытал огромное облегчение и радость оттого, что кот не встречает его своими гнусными ласками. Тем временем правосудие неоднократно обыскивало его дом; сбитое с толку следствие уже собиралось уходить, как вдруг он и говорит: «Вы еще забыли осмотреть подвал, господа!». Подвал осмотрели, и, не найдя никаких улик, полицейские уже поднимались по ступенькам лестницы, «но тут сам черт меня дернул, и, распираемый восторгом неслыханной гордости, я вскричал: «Прекрасная стена! Вот это действительно отличная работа! Теперь таких подвалов уже не делают!» — и с этими словами я постучал тростью по стене — как раз в том месте, где была скрыта жертва». Послышался приглушенный жалобный вой; убийца лишился чувств; полицейские разобрали стенную кладку, труп выпал, и взорам предстал кот-чудовище — перепачканный известкой и кровью, одноглазый и безумный.


Не только вопросы возможного и вероятного воспламеняли страстное любопытство Эдгара По, но и душевные болезни. «Береника» — блистательный опыт в этом жанре; какой бы невероятной и преувеличенной не предстала эта вещь в моем сухом анализе, все же берусь утверждать, что эта страшная история в высшей степени логична и вероятна. Эгей и Береника — двоюродные брат и сестра; Эгей — бледный, одержимый теософией худосочный юноша, злоупотребляющий силой своего разума для проникновения в область таинственного; Береника — резвая, живая, она всегда играет в рощах или в саду и вызывает общее восхищение своей ослепительной, цветущей красотой. Но вот Беренику поразила таинственная, страшная болезнь, которую иногда называют довольно странно — дисторсия личности. Вероятно, разновидность истерии. Кроме того, с ней случались приступы эпилепсии, порой они оканчивались летаргическим сном, похожим на смерть; пробуждение наступало неожиданно. Красота ее исчезает, можно сказать — тает. Что же касается Эгея, то у него, говоря языком обыденным, болезнь еще более странная. Заключается она в гипертрофии созерцательной способности, в нездоровой сосредоточенности внимания.


«Забыться на много часов подряд, задумавшись над какой-нибудь своеобразной особенностью полей страницы или набора книги; проглядеть, не отрываясь, чуть ли не весь летний день на причудливую тень, пересекшую гобелен или легшую вкось на полу; провести целую ночь в созерцании неподвижного язычка пламени в лампе или угольков в очаге; грезить целыми днями, вдыхая аромат цветка; монотонно повторять какое-нибудь самое привычное словцо, пока оно из-за бесконечных повторений не утратит значения; подолгу замирать, окаменев, боясь шелохнуться, пока таким образом не забудешь и о движении, и о собственном физическом существовании — такова лишь малая часть, да и то еще самых невинных и наименее пагубных сумасбродств, вызванных состоянием духа, которое, может быть, и не столь уже необычайно, но анализу оно мало доступно и объяснить его нелегко».


Он всячески старается обратить наше внимание на то, что это не просто глубокая задумчивость, свойственная людям; ибо мечтатель берет за отправную точку какое-либо примечательное явление, переходит от одной мысли к другой и после долгого дня, проведенного в мечтах, вдруг обнаруживает, что побудительная причина размышлений забыта, incitamentum исчез. У Эгея все совсем иначе. Предмет внимания неизменно ребяческий; но это саморазрушительное созерцание опасно: оно преломляется совершенно неожиданным образом. Созерцание почти без выводов, а что до удовольствия от размышлений — их нет и в помине; в конце концов исходный предмет внимания не только не забывается, но, напротив, приобретает сверхъестественный интерес, непомерную важность — это и есть отличительный симптом болезни.


Эгей вскоре должен вступить в брак со своей кузиной. Но даже в ту пору, когда ее несравненная красота была в полном расцвете, он никогда не обращал к ней слова любви; но он питает к ней величайшую дружбу и величайшую жалость. И к тому же, разве Береника не обладает неотразимым соблазном — соблазном неразгаданной тайны? Эгей сам признается, что, вследствие своего необычного, странного образа жизни, его чувства никогда не исходили из сердца, и страсти зарождались исключительно в голове. Однажды вечером Береника появилась пред ним в библиотеке. Расстроенное ли воображение, неясный ли свет сумерек тому виной, но ему показалось, что она стала выше ростом. Он долго молча созерцал этот истощенный призрак, а она, с болезненным кокетством подурневшей женщины, вымученно улыбнулась ему, словно желая сказать: «Правда, я сильно изменилась?» — и при этом ее губы, искривленные мукой, обнажили весь двойной ряд зубов. «Век бы мне их не видеть, о Господи, а увидев, умереть бы на месте!»


Ее зубы запечатлелись в сознании несчастного. Два дня и бессонную ночь провел он на том же месте, словно пригвожденный, и вокруг него витали ее зубы. Они отчеканились в его мозгу — длинные, узкие, словно зубы павшей лошади; ни одна подробность не ускользнула от его внимания: ни пятнышко, ни зазубринка, ни точечка. Он содрогнулся в ужасе, поймав себя на том, что приписывает им одним, без участия губ, способность выражать движения души и мысли: «О мадемуазель Салле говорили: «Que tous pas etaient des sentiments», — а я совершенно искренне был убежден, что зубы Береники — воплощение ее мыслей».


На исходе второго дня Береника умерла; Эгей не посмел не отдать последнего долга праху своей кузины и вошел в ее комнату проститься. Гроб стоял на кровати. Когда он приподнял тяжелые завесы полога, они упали ему на плечи, заключив его вместе с покойницей в тесном соприкосновении. И — странная вещь! — повязка вокруг ее челюстей развязалась. Засверкали зубы — неизменно белые, длинные...


Он с усилием отрывается от смертного ложа и в ужасе бежит.


Мрак в его мозгу сгущается, рассказ становится путаным и бессвязным. Он приходит в себвя за столом в библиотеке, у лампы, над раскрытой книгой, и взгляд его падает на фразу: «Dicebant mihi sodales, si sepulchrum amicae visitarem, curas meas aliquantulum fore levatas». Рядом — эбеновая шкатулка. Откуда? Зачем? Ведь эта шкатулка, кажется, принадлежит их домашнему врачу? В великом смущении входит бледный слуга; что-то говорит тихо и невнятно. Однако из обрывков фраз можно понять, что речь идет о взломе склепа, о страшных криках, о еще теплом трупе, лежащем на краю собственной могилы — об окровавленном, искалеченном трупе. Слуга указывает Эгею на его платье: оно измазано землей и кровью. Он берет его за руку: на ней какие-то странные раны, словно от ногтей. Он обращает внимание Эгея на прислоненное к стене орудие. Это заступ. С чудовищным воплем бросается Эгей к шкатулке, но от волнения и слабости роняет ее, шкатулка раскрывается, и оттуда выпадают зубоврачебные инструменты, рассыпаясь по полу со зловещим металлическим лязгом, а вперемежку с ними — ее проклятые зубы, его наваждение! Сам не отдавая себе отчета, бедняга осуществил свою навязчивую идею, вырвал зубы у своей кузины, которую после припадка эпилепсии по ошибке сочли мертвой и погребли заживо.


Как правило, Эдгар По отметает второстепенные детали, во всякой случае, почти не придает им значения. Благодаря жесткой строгости отбора резче выделяется основная мысль, и сюжет ярче прорисовывается на оголенном фоне. Что же касается его повествовательного приема, то он довольно прост. Эдгар По цинично и монотонно злоупотребляет местоимением «я». Можно подумать, он вполне уверен в том, что его личность вызывает всеобщий интерес и ему незачем заботиться о разнообразии своих средств. Его рассказы — это почти всегда исповедь главного персонажа или его записки. Ну, а что касается той страстности, с которой он разрабатывает сферу ужасного, то на многих примерах я замечал, что обычно тягу к ужасам испытывают такие люди, чьи огромные жизненные силы не нашли себе применения, или те, что отличаются стойкой нравственной чистотой, а также те, чья душевная чувствительность подавлена обстоятельствами. Противоестественное наслаждение, которое порой испытьГвает человек при виде собственной льющейся крови, резкие нецелесообразные жесты, непроизвольный вскрик — все это явления одного порядка. Боль исцеляют болью, отдых от покоя обретают в действии.


Другая особенность его произведений — их антиженская сущность. Женщины пишут быстро-быстро, словно захлебываясь; их говорливая душа не успевает отдышаться. Как правило, им неведомы ни искусство, ни логика, ни чувство меры; женский стиль влачится и струится — как их одежды. Даже такой поистине великий и по заслугам прославленный писатель, как Жорж Санд, все же и она, несмотря на все свое превосходство, не сумела избежать общего закона, вытекающего из особенностей женского темперамента; свои шедевры она отправляет с почтой, словно письма. И разве не ходят слухи, будто она пишет свои романы на листках почтовой бумаги?


В книгах Эдгара По стиль сжатый, логически выверенный; недобросовестность или леность читателя не могут пробраться сквозь ячеи этой сети, сплетенные логикой. Все его мысли, как послушные стрелы, летят к единой цели.


Я прошел сквозь длинный ряд новелл и не нашел ни одной любовной истории. Но подумал об этом только дойдя до конца — настолько этот человек завораживает. Не желая никому навязывать аскетическую систему, выдвинутую честолюбивым духом, я все же думаю, что строгий стиль в литературе прозвучал бы сегодня у нас полезным протестом, вызовом всеобъемлющей женской спеси, чем дальше, тем больше распаляемой смехотворным идолопоклонством мужчин; и я весьма снисходителен к Вольтеру, полагая, что он очень хорошо сделал, когда в предисловии к «Смерти Цезаря», трагедии без единого женского персонажа, рассыпался в притворных извинениях за подобную дерзость, тем самым еще больше подчеркнув свой мастерский ход.


В Эдгаре По нет никакого раздражающего хныканья; но всегда и везде — неустанное тяготение к идеалу. Подобно Бальзаку, который, вероятно, жалел, умирая, что так и не стал ученым, и он питал страсть к науке. Им написан «Учебник конхиолога», о котором я забыл упомянуть. Подобно'завоевателям и философам, он стремился объединять; он стремился сочетать духовное начало с физическим. Можно подумать, что он пытается приложить к литературе философский метод, а к философии — алгебраический. В непрестанном восхождении к бесконечному задыхаешься. В этой литературе воздух разрежен, как в лаборатории. В каждой его вещи — беспрерывное прославление воли, опирающейся на индукцию и анализ. Так и кажется, что По хочет перехватить слово из уст пророков и присвоить себе исключительное право на логическое обоснование. Оттого так призрачно бледны пейзажи, что служат порою фоном для его распаленных фантазий. Лишь отчасти разделяя пристрастия других людей, По изображает облака и деревья, похожие на сны о деревьях и облаках, а вернее, похожие на его странных героев, также волнуемых сверхъестественной гальванической дрожью.


Впрочем, однажды он попробовал написать чисто человеческую книгу. «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима», не стяжавшая большого успеха, — это история о мореплавателях, которые после серьезных аварий попали в штиль Южных морей. Воображение автора тешится страшными сценами и удивительными зарисовками неведомых племен и островов, не обозначенных на карте. Книга написана в высшей степени просто и обстоятельно. Впрочем, она представлена как судовой журнал. Судно потеряло управление; кончились запасы воды и пищи; моряки дошли до людоедства. Но вот наконец показался бриг.


«На палубе корабля поначалу не было ни души, но, когда он приблизился к нам на четверть мили, мы увидели трех человек, судя по одежде — голландцев. Двое из них лежали на старой парусине на баке, а третий, взиравший на нас с величайшим любопытством, оперся на правый борт у самого бушприта. Это был высокий крепкий мужчина с очень темной кожей. Всем своим обликом он, казалось, призывал нас запастись терпением, радостно, хотя и несколько странно, кивая нам, и улыбался, обнажая ряд ослепительно белых зубов. Когда судно подошло еще ближе, мы заметили, как у него с головы слетела в воду красная фланелевая шапочка, но он не обратил на это внимания, продолжая улыбаться и кивать. Я описываю все происходящее со всеми подробностями, но — следует напомнить — именно так, как нам это казалось.


Медленно, но более уверенно, чем прежде, бриг приближался к нам — нет, я не могу рассказывать об этом событии спокойно. Наши сердца бились все сильнее, и мы излили душу в отчаянных криках и благодарениях Всевышнему за полное, неожиданное, чудесное избавление, которое вот-вот должно было свершиться. И вдруг с этого таинственного корабля (он был совсем близко) потянуло каким-то запахом, зловонием, которому в целом мире не найти ни названия, ни подобия... что-то адское, удушающее, невыносимое, непостижимое. Я задыхался, мои товарищи побледнели, как мрамор. Для вопросов и догадок времени уже не оставалось: незнакомец был футах в пятидесяти и, казалось, хотел подойти вплотную к нашей корме, чтобы мы, вероятно, могли перебраться на него, не спуская лодки. Мы кинулись на корму, но в этот момент корабль внезапно отвернуло от курса на пять-шесть румбов, и он прошел перед самым нашим носом, фугах в двадцати, дав нам возможность увидеть все, что творится на борту. До конца дней моих не изгладится из памяти невыразимейший ужас, охвативший меня при виде того зрелища. Между кормой и камбузом валялись трупы, отталкивающие, окончательно разложившиеся, двадцать пять или тридцать, среди них и женские. Тогда-то мы и поняли, что на этом проклятом Богом корабле не оставалось ни единого живого существа. И все же... и все же мы взывали к мертвым о помощи! Да, в тот мучительный момент мы умоляли эти безмолвные страшные фигуры, умоляли долго и громко остаться с нами, не покидать нас на произвол судьбы, которая превратит нас в таких же, как они, принять нас в свой смертный круг! горестное крушение наших надежд повергло нас в форменное безумие, мы неистовствовали от страха и отчаяния.


Едва мы испустили первый крик ужаса, как, словно бы в ответ, раздался звук, который человек даже с самым тонким слухом принял бы за вопль себе подобного. В эту минуту судно снова сильно отклонилось в сторону, открыв перед нами носовую часть, и мы поняли причину звука. Опираясь на фальшборт, там по-прежнему стоял тот высокий человек и так же кивал головой, хотя лица его не было видно. Руки его свесились за борт, ладони были вывернуты наружу. Колени его упирались в туго натянутый канат между шпором бушприта и крамболом.


К нему на плечо, туда, где порванная рубашка обнажила шею, взгромоздилась огромная чайка; глубоко вцепившись когтями в мертвую плоть, она жадно рвала ее клювом и глотала куски. Белое оперенье ее было забрызгано кровью. Когда судно, медленно поворачиваясь, приблизило к нам нос, птица как бы с трудом подняла окровавленную голову, точно в опьянении посмотрела на нас и лениво оторвалась от своей жертвы, паря над нашей палубой с куском красновато-коричневой массы в клюве, который затем с глухим ударом шлепнулся у самых ног Паркера. Да простит мне Бог, но именно в этот момент у меня впервые мелькнула мысль — впрочем, предпочту умолчать о ней — и я невольно шагнул к кровавой лужице. Подняв глаза, я встретил напряженный и многозначительный взгляд Августа, который немедленно вернул мне самообладание. Кинувшись стремительно вперед, я с отвращением выбросил безобразный комок в море.


Итак, терзая свою жертву, хищная птица раскачивала поддерживаемое канатом тело; это движение и заставило нас подумать, что перед нами живой человек. Теперь, когда чайка взлетела в воздух, тело изогнулось и немного сползло вниз, открыв нам лицо человека. Ничего более ужасающего я не видел! На нас смотрели пустые глазницы, от рта остались одни зубы. Так вот какая она, та улыбка, что вселила в нас радостные надежды! Так вот... впрочем, воздержусь от рассуждений.


Бриг, как я уже сказал, прошел перед самым нашим носом и медленно, но уверенно направился в подветренную сторону. С ним, с его фантасмагорическим экипажем уходили наши светлые надежды на спасение».


Несомненно, любимейшая книга Эдгара По — «Эврика», о ней он долго мечтал. Не имею возможности разобрать ее здесь достаточно подробно. Эта книга требует отдельной статьи. Тот, кто прочел «Месмерическое откровение», тот знает о метафизических устремлениях нашего автора. В «Эврике» Эдгар По утверждает свой метод и раскрывает закон, подчиняясь которому мироздание облеклось в сегодняшние зримые формы, обрело свое нынешнее устройство; кроме того, автор объясняет, каким образом тот же самый закон, что сотворил все сущее, станет орудием его уничтожения и окончательного слияния нашего мира со вселенной. Вы без труда поймете, почему мне не хочется легковесно судить о столь честолюбивой попытке. Боюсь впасть в заблуждение и оклеветать автора, к которому испытываю глубочайшее уважение. Эдгара По уже обвиняли в пантеизме, и хотя я вынужден признать, что это вполне возможно, тем не менее берусь утверждать, что, подобно многим великим людям, влюбленным в логику, он порою сам себе противоречит, что, безусловно, говорит в его пользу; таким образом, пантеизм Эдгара По в значительной мере оспаривается его взглядами на иерархию живых созданий, и непреходящую сущность личности можно подтвердить многими примерами из его произведений.


Эдгар По очень гордился этой книгой, хотя она и не пользовалась таким успехом, как его новеллы, что совершенно естественно. Читать ее следует с осмотрительностью, проверяя странные умозаключения автора с помощью сопоставления аналогичных и противоположных философских систем.




IV.

Был у меня друг, тоже метафизик в своем роде, не терпевший никаких возражений, с замашками Сен-Жюста. Он часто говаривал мне, опираясь на какой-либо пример из окружающего мира и поглядывая на меня при этом довольно косо: «Всякий мистик имеет свой тайный порок». И я мысленно продолжал за него: следовательно, его надо уничтожить. Но при этом я смеялся, потому что не понимал его. И вот однажды, когда я беседовал с хорошо известным и преуспевающим книготорговцем, который специализировался на том, что потакал отраслям мистической шатии и мрачных поклонников оккультного знания, то когда я стал расспрашивать о его клиентах, он сказал: «Не забывайте, что каждый мистик имеет тайный порок, и часто вполне плотский; один — пьяница, другой — обжора, третий — распутник, тот — скупердяй, этот — злодей, и так далее».


— Господи! — сказал я себе, — да что же это за роковой закон, что ввергает нас в оковы, властвует над нами и жестоко мстит нам за попытку свергнуть его непосильный произвол разрушением и ущербностью нашего духовного начала? Ясновидцы всегда были величайшими из людей. Неужели кара за их превосходство неизбежна? И разве честолюбие — не самая благородная их черта? Вечно ли будет человек столь ограничен, что каждый из его талантов сможет расцвести лишь ценою ущерба всех остальных? Если желание познать истину любой ценой — великое преступление или хотя бы опасный путь, который может привести к великим заблуждениям, если глупость и беспечность суть добродетели и верная порука душевного равновесия, то все же, думаю, мы должны быть очень снисходительны к этим прославленным преступникам, ибо нам, детям XVIII и XIX веков, вменяется в вину тот же грех.


Говорю это без ложного стыда, потому что право на эти слова мне дает чувство глубочайшей жалости и нежности; поистине, Эдгар По — пьяница, нищий, изгой, пария — нравится мне гораздо больше, чем какой-нибудь уравновешенный и добродетельный Гёте или Вальтер Скотт. Я сказал бы о нем и обо всей этой особой породе людей те слова, что приводятся в катехизисе о нашем Господе: «Он много страдал за нас».


На его могиле следовало бы написать: «Вы, все те, кто пылко стремился открыть законы своего бытия, те, кто жаждал познать бесконечное, вы, чьи попранные чувства искали страшного утешения в вине и разгуле, молйтесь за него! Теперь, освобожденный от плоти, очищенный от греха, воспаряет он среди сонма созданий, существование которых он предвосхитил; молитесь за него, всевидящего и всезнающего, ибо он станет вашим заступником».


Примечания

  1. ^ Обычная детская галлюцинация, преувеличивающая и усложняющая предметы.
  2. ^ Произведения По пестрят французскими фразами.
  3. ^ Жизнь Эдгара По, его приключения в России и переписка неоднократно объявлялись в американских газетах, но так и не вышли в свет.
  4. ^ Знал ли Виктор Гюго об этой шутке?