Эдгар Аллан По, его жизни и произведения

Предисловие к «Необычайным историям», 1856 г.

Перевод посвящается Марии Клемм,
пылкой и самоотверженной матери,
для которой поэт и написал эти стихи


Ибо я чувствую, что там, в Небесах,
Когда ангелы перешептываются,
Среди имен, пылающих любовью, им не найти
Имени жарче, нежели имя матери,
И я уже давно зову этим великим именем Вас —
Ведь Вы мне больше, чем мать,
Вы пребываете в святилище моего сердца, где Вас
утвердила Смерть,
Исторгшая душу моей Виргинии.
Моя мать, безвременно умершая родная мать,
Была лишь моею, но Вы —
Вы мать той, кого я любил так нежно,
И потому Вы мне дороже моей собственной
матери
На целую бесконечность — так же, как моя жена
Моей душе дороже, чем она сама.
Ш. Б.

...Верно, твой хозяин — несчастливец,
упорно гонимый неумолимым Роком,
все более и более гневным, оттого-то
все его песни кончались одним-единственным
припевом, мертвой Надеждой избрало
сей печальный припев:
«Никогда! О, Никогда!»
Эдгар По. Ворон

На троне бронзовом Судьба, смеясь зловеще,
Для неудачников макает губку в желчь,
Нужда терзает их, свои сжимая клещи.
Теофилъ Готье. Сумерки

I.

He так давно пред нашим судом предстал несчастный, на лбу которого красовалась редкостная и странная татуировка: Удачи нет! Таким образом, он носил над бровями клеймо, объясняющее всю его жизнь, как книга носит свое заглавие, и допрос показал, что эта отнюдь не обычная надпись была жестокой правдой. В истории литературы немало подобных судеб, воистину проклятых — есть люди, у которых на лбу, среди глубоко врезанных морщин, таинственными письменами написано слово: неудачник. Слепой Ангел Искупления хватает их и неустанно бичует, в назидание всем прочим. И пусть жизнь доказывает, что есть у них и талант, и добродетель, и призвание, что они отмечены благодатью — несмотря на все это, общество предает их особой, им одним уготованной анафеме и винит их за те недуги, которые само и вызвало своими гонениями. Чего только не делал Гофман, чтобы обезоружить судьбу, и чего только не предпринимал Бальзак, заклиная удачу! Значит, существует все же сатанинское Провидение, уготовляющее злосчастье с колыбели? Провидение, что умышленно забрасывает людей с тонкой душевной организацией, ангельские души, во враждебную для них среду — как бросали христианских мучеников на цирковую арену? Значит, есть все же святые души, обещанные храму, обреченные идти к смерти и к славе по развалинам собственной жизни? Вечно ли будет одолевать избранные души кошмар «Сумерек»? Напрасно они противоборствуют, напрасно приноравливаются к свету, к его расчетливости, к его хитростям; они всячески остерегаются, закупоривают все ходы и выходы, закладывают тюфяками окна, защищаясь от случайного выстрела; но Дьявол пролезет к ним и через замочную скважину; совершенство их брони обернется пороком, и превосходство над ближним станет зародышем их будущего осуждения.


Взмыв с черепахою в когтях в простор безбрежный,
Орел роняет груз и темя им крушит —
Все гибелью грозит страдальцам неизбежной.
Ибо они обречены.

Во всем их облике читается Судьба: она сверкает у них в глазах зловещим блеском, руководит их поступками, течет по их артериям с каждым кровяным шариком.


Один прославленный писатель нашего времени написал книгу, где доказывал, что поэту нет достойного места ни в демократическом, ни в аристократическом обществе, и еще менее — при республике, уж скорее при абсолютной или ограниченной монархии. И кто бы сумел убедительно возразить ему? Сегодня, в поддержку его тезиса, я приношу новую легенду, добавляю нового святого к мартирологу мучеников: мне предстоит написать повесть об одном из этих знаменитых неудачников, о человеке, в избытке одаренном поэзией и чувством; он явился вослед многим, ему подобным, чтобы пройти суровую школу гения в этом низменном мире, среди низменных душ.


Какая душераздирающая трагедия — жизнь Эдгара По! И его смерть — страшная развязка, весь ужас которой только усугубляется ее обыденностью. Изо всех прочитанных документов я вынес убеждение, что Соединенные Штаты были для По лишь огромной тюрьмой, в которой он метался, одержимый лихорадочным возбуждением, свойственным тому, кто создан жить и дышать в мире благоуханий, а не в этом великом царстве варваров, в свете газовых рожков, — и его глубинная жизнь, духовная жизнь поэта — пусть даже пьяницы — была лишь неустанным усилием вырваться из невыносимой для него атмосферы. Безжалостна диктатура общественного мнения в демократическом обществе: не молите ни о милосердии, ни о прощении, ни о малейшей уступке, если затронуты законы, касающиеся многообразных и сложных случаев морали. Можно подумать, что наша святотатственная любовь к свободе породила новую тиранию — тиранию скотов, или зоократию, кровожадная бесчувственность которой пристала разве что Джаггернаутскому идолу. И некий биограф важно скажет нам — милый человек, а уж благонамеренный! — что если бы По захотел хоть немного упорядочить свой гений и подыскать для своего творческого дара более приемлемое на американской почве воплощение, то он вполне мог бы стать «денежным» автором, a money making author; другой — не сознавая собственного цинизма — скажет, что как бы ни был велик гений По, но для него самого было бы куда лучше иметь всего лишь талант — поскольку талант всегда оплачивается дороже гения. Еще один, издатель газет и обозрений, друг поэта — признается, что произведения По мало подходили для этих изданий, и приходилось платить ему меньше, чем другим, поскольку стиль его был намного выше заурядного. — «Как пахнет мелочной лавкой!» — говоря словами Жозефа де Местра.


Иные зашли еще дальше, и, сочетая дубовую бездарность со свирепым буржуазным лицемерием, наперебой оскорбляли его; а после неожиданной гибели поэта читали мораль над его трупом, и особенно старался господин Руфус Гризволд, совершив тем самым — если сослаться на клеймящее слово Джорджа Грехэма — бессмертную подлость. Вероятно, предчувствуя свой внезапный конец, По указал в завещании Гризволда и Виллиса, препоручив им привести в порядок его сочинения, написать его биографию и восстановить его доброе имя. Длинно и обстоятельно бесчестил своего друга вампир-учитель в своей чудовищной, пошлой и злобной статье, открывающей посмертное издание сочинений Эдгара По. Так что же, выходит, нет в Америке закона, воспрещающего пускать на кладбище собак? Но что касается господина Виллиса, он, напротив, доказал, что благопристойность и доброжелательность всегда идут рука об руку с истинным разумом и что милосердие к собратьям нашим не только нравственный долг, но и веление вкуса.


Заговорите об Эдгаре По с американцем: возможно, он признает его гений, возможно, даже выкажет гордость по данному поводу; но при этом с язвительным высокомерием практического человека расскажет вам о безалаберной жизни поэта, о его проспиртованном дыхании, готовом загореться от пламени свечи, о его привычках — привычках бродяги; он расскажет вам, что Эдгар По — натура непостоянная, вне всяких правил, планета, сошедшая со своей орбиты, что он непрестанно ездил из Балтимора в Нью-Йорк, из Нью-Йорка — в Филадельфию, из Филадельфии — в Бостон, из Бостона — в Балтимор, из Балтимор а — в Ричмонд. И если вы, взволнованные этой предысторией горестных событий, намекнете собеседнику, что, по всей вероятности, не один поэт был виновен в своих несчастиях и что, должно быть, не так-то легко писать и мыслить в стране, где правят миллионы независимых монархов, в стране, где нет в прямом смысле слова ни столицы, ни аристократии — о, тогда вы увидите, как глаза вашего собеседника, расширясь, начнут метать молнии, как на губах его вскипит пена уязвленного патриотизма — и вот уже сама Америка его устами изрыгает проклятия Европе, старой своей матушке, и философии былых времен.


Повторяю: у меня сложилось убеждение, что Эдгар По и его отечество существуют на разных уровнях развития. Соединенные Штаты — страна-исполин и в то же время страна-младенец; она, разумеется, завидует Старому Свету. Гордый развитием своей техники, противоестественно могучий, чуть ли не чудовище, этот вторгшийся в историю пришелец простодушно верит во всемогущество промышленности; он совершенно убежден, как и у нас в Европе горстка недоумков, что в конце концов промышленность сожрет и Дьявола. У них так дорого ценятся время и деньги! Практическая деятельность, раздутая до размерор всенародной мании, оставляет в умах слишком мало места для вещей не от мира сего. Кстати сказать, Эдгар По, будучи сам человеком благородного происхождения, проповедовал, что великое несчастье его страны заключается в отсутствии родовитой аристократии. «Стоит принять во внимание, — говорил он, — что у народа, не имеющего аристократии, культ Прекрасного обречен на вырождение, измельчание и гибель». И само собой разумеется, что такой человек, который обличал соотечественников за дорогостоющую, вычурную роскошь — верный знак дурного вкуса, свойственного выскочкам; который расценивал Прогресс, эту великую идею современности, как явление, восхищающее одних лишь простофиль; который называл усовершенствование человеческих жилищ рубцеванием язв, а новые постройки — отвратительными коробками, — такой человек, надо полагать, был крайне одинок во всем, что касалось его мировоззрения. Он верил исключительно в незыблемое, вечное, selfsame возвышенное, и обладал — страшное преимущество в самовлюбленном обществе! — тем великим здравомыслием, в духе Макиавелли, что, подобно сияющему столпу, ведет за собой мудреца через пустыню истории. О чем бы подумал, что написал бы он, неудачник, если б услышал проповедницу сострадания, из любви к роду человеческому упраздняющую Ад, или философа от математики, предлагающего систему страхования, или узнал о подписке по одному су с головы на дело прекращения войн, об отмене смертной казни и орфографии — сих двух нелепиц, вполне соотносимых друг с другом! — и сколько еще ненормальных, прислушиваясь к ветру, пишут под его диктовку свои флюгерные вымыслы, и все оттого, что их пучит пустая стихия? И если вы к его непогрешимому прозрению истины прибавите неодолимую в иных случаях слабость; и эту острую утонченность чувства, когда фальшивая нота причиняет подлинную боль; и его изысканный вкус, не приемлющий никакого нарушения гармонии; и неутолимую любовь к Прекрасному, которая разрослась до болезненной страсти, — то вы не удивитесь, что для подобного человека жизнь стала адом, и он плохо кончил; скорее вы поразитесь, что он еще сумел так долго протянуть.




II.

Семья По была одной из самых уважаемых в Балтиморе. Его дед с материнской стороны служил в чине quartermastergeneral во время войны за Независимость, и Лафайет питал к нему глубокое уважение и дружеские чувства. Во время последнего приезда в Соединенные Штаты он на- вестил вдову генерала По с тем, чтобы высказать ей, насколько он благодарен ее мужу за оказанные услуги. Прадед Эдгара По женился на дочери английского адмирала Мак Брайда, связанного родством со знатнейшими домами Англии. Дэвид По, отец Эдгара и сын генерала, страстно влюбился в английскую актрису, Элизабет Арнолд, знаменитую своей красотой; он бежал с нею, они обвенчались. Чтобы еще теснее связать с нею свою судьбу, он стал актером и вместе с женой играл во многих театрах, в крупных городах Америки. Супруги умерли в Ричмонде почти одновременно, оставив без помощи, в жесточайшей бедности троих маленьких детей, в том числе Эдгара По.


Эдгар По родился в Балтиморе в 1813 году. Дату рождения я привожу с его же слов, поскольку он возразил Гризволду, когда тот назвал годом его рождения 1811. Если чье-либо рождение подчинялось законам романа, по выражению нашего поэта, — то именно обстоятельствами его рождения повелевал романтический дух, зловещий и бурный! Да, Эдгар По — дитя страсти и приключения. Богатый городской купец, мистер Аллан, пленился хорошеньким ребенком, которого природа одарила самыми привлекательными чертами, и, поскольку своих детей у него не было, взял сироту к себе. Отныне мальчик получил имя Эдгара Аллана По. Таким образом, он вырос в достатке и мог иметь законную надежду на состояние, что придает человеку гордую уверенность в себе. Приемные родители взяли его в путешествие по Англии, Шотландии и Ирландии, затем сами воротились на родину, а мальчика оставили у доктора Бренсби, который возглавлял школу в Стокньюингтоне, близ Лондона. В своем «Вильяме Вильсоне» Эдгар По описал этот странный дом, постройку в елизаветинском стиле, и свои школьные впечатления.


Он вернулся в Ричмонд в 1822 году и продолжил Занятия на родине, у лучших профессоров. В Шарлотсвильском университете, куда он поступил в 1825 году, он резко выделялся не только умом, почти неправдоподобным, но также почти губительным кипением страстей — ранняя зрелость, типично американская! — что в конце концов и стало причиной его исключения. Кстати, не лишне отметить, что уже в Шарлотсвиле По обнаружил замечательные способности к физико-математическим наукам. После он часто будет использовать их в своих странных рассказах, получая самый неожиданный эффект. Но у меня есть основания думать, что совсем не этой стороне своих сочинений он придавал самое важное значение и что — вероятно, вследствие того же раннего развития — он смотрел на их научную сторону как на поверхностное трюкачество по сравнению с произведениями, созданными чистым воображением. Какие-то злосчастные карточные долги привели к внезапному разрыву между ним и приемном отцом, и Эдгар — любопытнейший факт, доказывающий, что бы там ни говорили, рыцарственность его впечатлительной натуры — задумал пойти на войну и биться вместе с эллинами против турок. Итак, он отправился в Грецию. Что он там делал? Изучал ли античные берега Средиземноморья? Почему мы вдруг находим его в Санкт-Петербурге без паспорта, почему он оказался замешан в какие-то темные дела и был вынужден обратиться к американскому послу, Генри Миддлтону, дабы избежать русского суда и вернуться на родину? Об этом нам неизвестно: здесь в его жизни пробел, и заполнить его может только он сам. Жизнь Эдгара По, его юность, приключения в России и переписка уже давно были объявлены в американских газетах, но так и не вышли в свет.


В 1829 году, воротясь в Америку, он изъявил желание поступить в Вест-Пойнтскую военную школу, был принят и, как везде, где бы он ни учился, блистал своим необычайным умом, не признающим никакой дисциплины — отчего и был исключен через несколько месяцев. Тогда же в его приемной семье произошло событие, повлекшее за собой важные для всей его дальнейшей жизни последствия. Госпожа Аллан, к которой он питал истинно сыновнюю привязанность, умерла, и господин Аллан женился на молодой женщине. Произошла домашняя ссора — история странная и непонятная, ничего не могу о ней сказать, поскольку ни один биограф не может ее объяснить. Так что не приходится удивляться, что Эдгар По окончательно разошелся с господином Алланом, и тот, имея детей от второй жены, полностью исключил приемыша из своего завещания.


Вскоре после того как Эдгар По оставил Ричмонд, он издал томик стихов; то был поистине ослепительный восход нового светила. Для того, кто умеет чувствовать английскую поэзию, в его стихах сквозило нечто внеземное — умиротворение в самой печали, чудная величавость и ранний опыт — думаю, точнее было бы назвать его врожденным опытом — словом, в его стихах были все признаки, присущие стихам великих поэтов.


На недолгий срок нищета сделала его солдатом, и вполне вероятно, что во время тягостных досугов гарнизонной службы он накапливал темы своих будущих сочинений — таких странных, созданных, казалось, исключительно ради нашего убеждения в том, что странность — одна из непременных частей, составляющих прекрасное. Воротясь к литературной жизни — единственной стихии, в которой только и может дышать избранная душа из среды деклассированных, — По умирал в невообразимой нищете, когда счастливый случай помог ему подняться. Владелец одного журнала учредил две премии: одну — за лучший рассказ, другую — за лучшее стихотворение. Чей-то исключительно прекрасный почерк привлек внимание господина Кеннеди, председателя жюри, и ему захотелось самому прочесть эту рукопись. Случилось так, что обе премии присудили Эдгару По; но выплатили только одну. Председатель жюри захотел увидеть незнакомца. Издатель газеты привел к нему юношу поразительной красоты, в потрепанном платье, застегнутом до самого подбородка; тем не менее, тот держался джентльменом — гордым, хотя и голодным. Кеннеди повел себя благородно. Он познакомил По с Томасом Уайтом, основавшим в Ричмонде журнал «Южный литературный вестник». Уайт был предприимчив, но не имел никакого литературного таланта: ему требовался помощник. Таким образом, Эдгар По, будучи еще очень юным — в двадцать два года — стал редактором журнала, судьба которого всецело зависела от него. Процветание журнала — прямая заслуга По. Впоследствии «Южному литературному вестнику» пришлось признать, что именно этому треклятому чудаку, этому неисправимому забулдыге он обязан увеличением числа подписчиков и прибыльным успехом. Именно в этом журнале впервые появились «Несравненное приключение некоего Ганса Пфааля» и многие другие рассказы, с которыми предстоит познакомиться нашим читателям. Почти два года Эдгар По, трудясь с необычайным рвением, удивлял читателей сочинениями, написанными в совершенно новом жанре, и критическими статьями, словно заведомо созданными для привлечения взоров своею живостью, ясностью и обоснованной строгостью оценок. Это были рецензии на книги всех жанров, и здесь серьезное образование молодого редактора оказалось отнюдь не лишним. Следует знать, что за этот немалый труд платили пятьсот долларов, то есть две тысячи семьсот франков в год. «Незамедлительно, — говорит Гризволд (следует понимать: «Богачом вообразил себя, дурак этакий!»), — он женился на юной девушке, прекрасной, очаровательной, самоотверженной и доброй от природы, но — не имеющей ни гроша за душой», — презрительно добавляет он. То была Виржиния Клемм, кузина поэта.


Несмотря на услуги, оказанные Эдгаром По журналу, не прошло и двух лет, как господин Уайт порвал со своим редактором. Причина разрыва, очевидно, кроется в приступах ипохондрии и в запоях поэта — к сожалению, эти недуги были свойственны По и омрачали его разум — так темные тучи придают самому романтическому пейзажу характер неизгладимой скорби. Отныне мы видим, как этот неудачник раскидывает свой шатер то здесь, то там, подобно кочевнику в пустыне, переправляя своих легковесных пенатов из одного крупного города Штатов в другой. И везде он то возглавляет журналы, то блистательно сотрудничает в них. С поразительной быстротой расходятся его критические и философские статьи, его волшебные рассказы, собранные под заглавием «Гротески и арабески», — титул примечательный и оправданный, ибо гротескные узоры и арабески исключают портретное изображение человеческого лица, и таким образом становится ясно, что творчество По прежде всего вне- и надчеловеческое. Из оскорбительных и скандальных газетных сообщений мы скоро узнаем, что Эдгар По и его жена очутились в Фордхэме, оба опасно больные и в полной нищете. После смерти жены он испытал первые приступы белой горячки. Неожиданно в газете появляется новое сообщение — более чем беспощадное — обвиняющее его в презрении к людям и в отвращении к миру: это свидетельствует, что о нем судили, приписывая ему характер его персонажей — да, именно таков был приговор общественного мнения, с которым он сражался всю свою жизнь, и это одна из самых безнадежных, самих изнурительных битв, какие я только знаю.


Разумеется, он зарабатывал деньги, и литературный труд хоть как-то кормил его. Но у меня есть доказательства, что ему без конца приходилось преодолевать всевозможные препятствия, и это отбивало охоту писать. Он, подобно многим писателям, мечтал о собственном журнале, ему хотелось быть у себя дома, ведь он выстрадал немало, прежде чем страстно возжелал надежного пристанища для своей мысли. Чтобы раздобыть необходимую для этого сумму денег, он прибегал к чтениям. Всем известно, что такое эти чтения: своего рода спекуляция, Коллеж де Франс, предоставленный в распоряжение всех литераторов, притом автор может опубликовать свои чтения лишь после того, как извлечет из них все возможные доходы. По уже выступал в Нью-Йорке с чтением «Эврики», своей космогонической поэмы, вызвавшей множество споров. На сей раз он решил провести чтения у себя на родине, в Виргинии. Он предполагал, как писал Виллису, совершить турне по Западу и Югу, надеясь на поддержку своих друзейлитераторов и бывших однокашников по колледжу и Вест-Пойнту. Таким образом, он посетил главные города Виргинии, и Ричмонд вновь узрел того, кого знавал прежде столь юным, столь бедным, столь оборванным. Все, кто не видал Эдгара По со времен его безвестности, теперь толпой сбежались посмотреть на своего знаменитого земляка. И он предстал перед ними — прекрасный, изысканна одетый, приличный — словом, гений. Полагаю даже, что на какое-то время он настолько к ним снизошел, что соизволил вступить в общество трезвости. Для чтений он выбрал тему столь же широкую, сколь возвышенную: «Поэтический ринцип», и развил ее с присущей ему ясностью ума. Будучи истинным поэтом, он полагал, что цель поэзии и ее принцип — явления одной природы, и что поэзия не должна иметь в виду ничего иного, кроме себя самой.


Прекрасный прием, оказанный поэту, исполнил его бедное сердце гордостью и радостью; он был настолько очарован, что даже говорил о своем желании поселиться в Ричмонде и окончить свои дни в краю, любимом с детства. Но в Нью-Йорке его ждали дела, и он отправился туда четвертого октября, жалуясь на лихорадку и слабость. Приехав в Балтимор шестого вечером и по-прежнему чувствуя недомогание, он велел снести свой багаж на платформу, с которой должен был отправиться в Филадельфию, а сам зашел в кабачок — подкрепиться чем-либо горячительным. К несчастью, там он встретил старых знакомых и задержался. На рассвете, в бледном полумраке, на дороге было найдено тело — так, кажется, принято говорить в таких случаях? — нет, он еще жил, но Смерть уже отметила его своею царственной печатью. На теле неизвестного не нашли ни бумаг, ни денег и отнесли его в больницу. Там и скончался в тот же вечер Эдгар По, в воскресенье седьмого октября 1849 года, в возрасте тридцати семи лет, сраженный delirium tremens, белой горячкой, — ужасной гостьей, уже посещавшей его мозг раз или два. Так оставил наш мир величайший в истории литературы герой, гениальный человек, написавший в своем «Черном коте» пророческие слова: «Какую болезнь можно сравнить с алкоголизмом!»


Его смерть — почти самоубийство, да, заранее подготовленное самоубийство. И, разумеется, она послужила причиной скандала. Вопль поднялся великий, и Добродетель, в самом разнузданном сладострастии, дала полную волю своему высокопарному ханжеству. Самые терпимые заупокойные молитвы не обошлись без неизбежных буржуазных нравоучений — уж как тут было упустить такой подходящий случай! Господин Гризволд клеветал; господин Виллис, искренне огорченный, был хотя бы благопристоен. Увы, тот, кто преодолел самые неприступные вершины эстетики и спустился в самые неизведанные бездны человеческого разума, тот, кто в течение всей своей жизни, похожей на непрерывную бурю, находил все новые средства и свежие приемы для того, чтобы изумлять воображение и пленять умы, устремленные к Прекрасному, — скончался после мучительных часов агонии на больничной койке — какая судьба! Столько величия и горя — и всего лишь для того, чтобы вызвать вихрь буржуазного пустословия и пойти на прокорм добродетельным газетчикам, одарив их неисчерпаемой темой!


Ut declamatio fias!

Подобные спектакли не новы; к свежей могиле прославленного человека слетаются все скандальные слухи. Впрочем, общество не любит неисправимых неудачников — то ли они омрачают ему праздники, то ли оно, глядя на них, испытывает невольные угрызения совести, при всем своем простодушии видя в них живой укор, и в этом оно, бесспорно, право. Кто не помнит парижской говорильни по поводу смерти Бальзака — а ведь он умер вполне благопристойно! А совсем недавно — сегодня, двадцать шестого января тому как раз исполняется год, — наш писатель, человек безукоризненно порядочный, возвышенный ум, всегда прозорливый, скромно, никому не причинив беспокойства, — настолько скромно, что сама эта скромность походила на презрение — на самой грязной улице, какую только смог найти, отрешил свою душу от жизни — какое страшное назидание! какое утонченное убийство! Один знаменитый журналист, которого сам Иисус не научил бы великодушию, нашел этот случай достаточно веселым, чтобы почтить его грубым каламбуром. В длинный список прав человека, которые так любит перечислять мудрость XIX столетия, забыли внести два довольно важных пункта: право противоречить самому себе и право уйти. Но общество рассматривает того, кто уходит по своей воле, как великого наглеца; оно охотно покарало бы иных покойников — как тот несчастный солдат, страдающий манией вампиризма, — при виде трупа оно приходит в безумное исступление. И все же можно утверждать, что под давлением определенных обстоятельств, при определенной несовместности человека с миром, если к тому же иметь твердую веру в определенные догмы и в переселение душ, самоубийство может оказаться самым благоразумным поступком в жизни. Так возникает союз призраков, уже довольно многочисленных, они привычно являются нам, и каждый из них восхваляет свой нынешний покой и манит последовать его примеру.


Признаемся все же, что в откликах на скорбную кончину творца «Эврики» было и несколько утешительных исключений, иначе можно было бы впасть в отчаяние и бой оказался бы проигранным. Как я уже говорил, господин Виллис правдиво и даже с чувством рассказал о добрых отношениях, которые всегда связывали его с Эдгаром По. Господа Джон Вейл и Джордж Грехэм воззвали к совести господина Гризволда. Господин Лонгфелло — и его заслуга тем более велика, что сам Эдгар По отозвался о его творениях чрезвычайно сурово, — сумел найти слова, достойные поэта, чтобы восхвалить высокое мастерство Эдгара По как в стихах, так и в прозе. Некто неизвестный написал, что литературная Америка потеряла самую умную голову.


Но разбито, истерзано и пронзено семью мечами было лишь сердце госпожи Клемм. Эдгар был для нее всем — и дочерью, и сыном. «Жестока была судьба, — говорит Виллис, у которого я почти дословно заимствую эти подробности, — жестока была судьба того, кого опекала и хранила эта женщина!» Ибо Эдгар По был тяжкой обузой; не говоря уже о том, что писал он «скучно и неудобопонятно», да к тому же «в стиле, слишком возвышающимся над средним умственным уровнем, чтобы ему можно было хорошо платить», он еще вечно увязал в денежных затруднениях, и часто у него и его больной жены не было самого необходимого. Однажды в кабинет к Виллису вошла старая, кроткая и степенная женщина. То была госпожа Клемм. Она искала работы для своего дорогого Эдгара. Биограф рассказывает, что он был искренне взволнован, и не только ее горячей похвалой талантам сына и верной их оценкой, но и самим ее обликом — тихим, печальным голосом, прекрасными и величественными, хотя и слегка старомодными манерами. «Еще много лет, — добавляет он, — видели мы, как сия неутомимая служительница гения, бедно и скудно одетая, ходила из одной газетной редакции в другую, пытаясь продать статью или стихотворение; иногда она говорила, что он болен, — единственное объяснение, единственная причина, неизменное извинение за сына, когда его внезапно настигал период бесплодия, знакомый всем писателям с чувствительными нервами, — но никогда не дозволяла она своим устам проронить ни звука, который можно было бы истолковать как сомнение в любимом сыне или как уменьшение ее веры в его гений и добросовестность. Когда ее дочь умерла, она привязалась к нему, уцелевшему в гибельной битве, с удвоенным пылом материн- ской нежности, она делила с ним кров, заботилась о нем, ходила за ним, защищала его от жизни и от самого себя. Нет ни малейшего сомнения, — заключил Виллис со всею своей высокой и беспристрастной правотой, — что если преданность женщины, рожденная первой любовью и питаемая человеческой страстью, прославляет и освящает предмет этой любви, то сколько добрых слов заслуживает тот, кто внушил чувство, подобное чувству госпожи Клемм — чистое, бескорыстное, святое, как любовь ангела-хранителя? Клеветники Эдгара По могли бы понять, что неотразимые чары, которыми он обладал от природы, не могли быть ничем иным как добродетелями».


Мы угадываем, сколь ужасна для бедной женщины была весть о его смерти. Она написала Виллису письмо. Вот несколько строк из него:
«В это утро я узнала о смерти моего дорогого Эдди... Не могли бы вы сообщить мне хоть какие-нибудь подробности, мелочи?.. Ах, не покидайте вашего несчастного друга в столь горьком несчастии... Скажите М., чтобы он зашел ко мне: у меня есть поручение к нему от моего бедного Эдди... Нет нужды просить вас о том, чтобы вы поместили извещение о его смерти и говорили бы о нем только хорошее. Знаю, что так вы и поступите. Но непременно скажите и о том, каким любящим сыном был он для меня, безутешной матери!..»


Эта женщина кажется мне более великой, чем героини античности. Сраженная непоправимым горем, она только и думает о добром имени того, кто был для нее всем, ей было мало, что его величают гением, — ей еще бы ло нужно, чтобы все знали: он был человеком долга и обладал любящим сердцем. Нет сомнения, что эта идеальная мать — очаг и светоч, зажженные от чистейшего небесного луча, была ниспослана свыше, дабы послужить живым примером для наших народов, слишком мало пекущихся о преданности, героическом самоотвержении и обо всем прочем, что превыше обычного долга. И разве не было бы справедливо, если бы на творениях поэта написали имя той, что сияла над его жизнью духовным солнцем. Своей славой он увековечит имя женщины, чья нежность умела врачевать его раны, и образ ее всегда будет витать над перечнем мучеников от литературы.




III.

Жизнь Эдгара По, его привычки, манеры, внешность — словом, все, из чего складывается его личность, — предстают пред нами как нечто сумрачное и в то же время ослепительное. Это фигура странная, влекущая к себе и, подобно его творениям, отмеченная неизъяснимой печатью грусти. Одарен он был слишком щедро и разносторонне. В юности он выказал редкую способность к физическим упражнениям, и при невысоком росте, с маленькими, женскими руками и ногами — да и все в нем было почти женственным, — он не раз доказывал свою незаурядную силу. Так, в юности он выиграл пари, проплыв такое большое расстояние, что это кажется неправдоподобным. Можно подумать, что Природа намеренно наделяет могучим темпераментом тех, от кого ожидает многого — подобно тому, как дает жизнестойкость деревьям, символизирующим скорбь и смерть. Эти люди, даже если на вид они кажутся хрупкими, сотворены по мерке атлетов, они равно годны и для пиров, и для трудов; они то ни в чем не знают удержу, то способны на удивительную воздержанность.


Есть несколько мнений, касающихся Эдгара По, с которыми все соглашаются единодушно, например, его врожденная незаурядность, его красноречие и красота, которой, как говорят, он чуть-чуть гордился. Его манеры — странная смесь надменности и трогательной нежности — отличались уверенностью. Лицо, движения, жесты, посадка головы — все говорило о том, особенно в его добрые дни, что это натура избранная. Весь его облик источал проникновенную торжественность. Он и в самом деле был отмечен Природой — такие люди даже в толпе невольно останавливают наблюдательный взгляд и занимают ум. Даже сам желчный педант Гризволд признается, что когда он навестил По — бледного, еще не оправившегося после болезни и смерти жены, — то был чрезвычайно поражен не только безукоризненностью манер поэта, но и его аристократической внешностью, и благоуханным воздухом его жилища, впрочем, довольно скромно обставленного. Гризволду не дано знать, что поэт в большей мере, чем любой другой, владеет чудесной привилегией, приписываемой парижанкам и испанкам, — он умеет украсить себя пустяком, а посему Эдгар По сумел бы даже лачугу преобразить во дворец, подобного которому еще никто не видывал. Разве не описывал он в самом увлекательном и оригинальном духе убранство и расположение сельских домов и садов, и преображенные искусством пейзажи?


Существует прелестное письмо госпожи Френсис Осгуд, одной из друзей По, где она сообщает нам любопытнейшие подробности о его привычках, характере и семейной жизни. Эта женщина, будучи сама писательницей, смело отрицает все пороки и проступки, в которых упрекали поэта.


«С мужчинами, — возражает она Гризволду, — он, вероятно, и был таким, как вы расписываете, и с точки зрения мужчины вы, может быть, и правы. Но я утверждаю, что с дамами он был совершенно иным, и ни одна знакомая господина По не могла не принимать в нем живейшего участия. Я всегда видела в нем образец изящества, предупредительности и благородства...


Впервые мы встретились в «Астор-Хаузе». Виллис передал мне за табльдотом «Ворона», о котором автор, сказал он, желал бы узнать мое мнение. Таинственная, неземная музыка этого странного стихотворения пронзила мою душу так глубоко, что когда я узнала о желании По представиться мне, я испытала неизъяснимое ощущение, близкое к ужасу. И он явился — прекрасная, гордая голова, темные глаза, излучающие свет избранности, свет чувства и мысли; была в его манерах непередаваемая смесь высокомерия и нежности; он поклонился мне — сдержанно, строго, почти холодно, но под этой холодностью трепетала столь явная симпатия, что невольно я прониклась глубоким волнением. С того мгновения и до самой его смерти мы оставались друзьями... и я знаю, что он в своих последних словах вспомнил обо мне, покуда его царственный разум еще не был свергнут со своего трона, и дал мне последнее доказательство своей дружбы.


Но наилучшим образом проявился характер По среди семьи, в его простом и в то же время поэтичном доме. Резвый, любящий, остроумный, порой уступчивый, а порой и недобрый, словно избалованное дитя, он всегда находил для своей юной, нежной и обожаемой жены, а также для всех, кто приходил к нему, будь то даже в разгаре изнурительного литературного труда, и приветливое слово, и добрую улыбку, и другие деликатные знаки внимания. Бесконечные часы проводил он за столом, под портретом своей Линор, умершей возлюбленной, и всегда сосредоточенный, всегда целеустремленный, запечатлевал своим прекрасным почерком блестящие фантазии, вспыхивающие в его удивительном, вечно бодрствующем мозгу. Вспоминаю, как однажды утром я увидела его более веселым и оживленным, чем обычно. Виргиния, его кроткая жена, просила меня зайти, и я не могла противиться ее просьбам... Я застала его за работой над циклом статей, впоследствии опубликованных под общим названием «The literati of New York». «Видите, — сказал он мне, с торжествующим смехом скручивая в свитки многочисленные бумажные полосы (он обычно писал на таких узких полосах бумаги, разумеется, затем, чтобы они в точности соответствовали газетным столбцам), — вот сейчас я вам наглядно, исходя из длины свитков, покажу, насколько я ценю каждого члена вашей литературной братии. В каждой такой полоске один из вас скручен в бараний рог и досконально разобран. Подите сюда, Виргиния, и помогите мне!» И они вдвоем стали поочередно раскручивать каждый свиток. Виргиния, смеясь, отступала в угол, держа бумажную полоску за один конец, а ее муж, раскручивая свиток, пятился в противоположный угол. «И кто же этот счастливец, — спросила я, — кого вы сочли достойным столь непомерно длинной похвалы?» — «Да вы только послушайте ее! — вскричал он, — можно подумать, будто ее тщеславное сердечко еще не подсказало ей, что это она сама и есть!»


Когда мне пришлось уехать на лечение, я поддерживала с Эдгаром По регулярную переписку, уступая настояниям его жены, полагавшей, что я могу оказать на него благотворное влияние... Ну а что касается любви и полного доверия между Эдгаром По и его женой, которыми я так восхищалась, то как бы горячо и убедительно я ни рассказывала об этом, не в моих силах дать полное представление об их отношениях. Не буду говорить о поверхностных поэтических увлечениях, в которые порой его втягивал романтический строй его души. Думаю, что Виргиния была единственной женщиной, которую он любил истинно и постоянно...»


В новеллах По нет речи о любви. По крайней мере, «Лигейя» и «Элеонора» не являются любовными историями в собственном смысле слова — главная мысль, от которой раскручивается действие, совсем иная. Возможно, он полагал, что язык прозы не достигает высот этого капризного, почти неизъяснимого чувства, поскольку стихи его, напротив, в высшей мере насыщены им. Божественная страсть является в них блистательной, звездной и всегда отуманенной неисцелимой печалью. Порою он говорит о любви в своих статьях — говорит о ней как о предмете, самое имя которого заставляет его перо трепетать. В «Поместье Арнгейм» он станет утверждать, что необходимые для счастья четыре первичных условия таковы: жизнь на вольном воздухе, любовь к женщине, отказ от какого бы то ни было честолюбия и сотворение новой Красоты. Мысль госпожи Френсис Осгуд о рыцарственном отношении Эдгара По к женщинам более всего подтверждается тем, что во всем его творчестве, несмотря на одаренность в изображении гротеска и ужаса, нельзя найти ни единого эпизода, где был бы намек на похоть или хотя бы упоминались чувственные наслаждения. Можно сказать, что его женские портреты окружены ореолом: они сияют в средоточии неземных туманов и написаны восторженной кистью поклонника. Что же до «поверхностных поэтических увлечений», то стоит ли удивляться, что такая нервная натура, основная черта которой — стремление к Красоте, способна порою со всем страстным пылом взращивать влюбленность — этот неистовый и благоуханный цветок, для которого бурное воображение поэта — самая подходящая почва?


О его удивительной красоте, упоминаемой многими биографами, можно, я думаю, составить себе приблизительное понятие с помощью тех смутных, но все же характерных оттенков смысла, которые составляют значение слова романтический, — оно относится главным образом к разновидности красоты, вся сила которой — в выразительности. В Эдгаре По прежде всего привлекал внимание огромный лоб, выпуклости которого выдавали бьющую через край одаренность в той сфере, которую они представляли — в сфере точных наук, анализа, причинных связей, — но надо всем парило в горделивом спокойствии чувство идеального — эстетическое чувство. И тем не менее, несмотря на эти дары, а может быть, именно вследствие их чрезмерности, голова его, если смотреть в профиль, вряд ли была красива. Так обычно бывает, когда дух преобладает надо всем: нехватка может проистекать от изобилия, а скудость в одном — от избытка в другом. У него были большие глаза, и темные, и полные света, с неуловимым оттенком, близким к фиолетовому; крупный, благородно очерченный нос, печальные тонкие губы, порою беглая улыбка, светлый загар, как бы рассеянное выражение обычно бледного лица с едва намеченной тенью привычной печали.


Разговор его был замечательно интересным и насыщенным. По не был, что называется, краснобаем — это было бы ужасно — да впрочем, банальностей он не выносил ни в словах, ни на бумаге; но обширность его знаний, могучая выразительность языка, глубина исследований, своеобразие впечатлений, почерпнутых им во многих странах, делали его речь бесценным уроком. Его красноречие, поэтическое по сути, но логично развивающее мысль и все же выходящее за пределы любой из нам известных логических систем; совокупность образов, взятых им из того мира, куда редко вторгается большинство заурядных умов; необычайное умение выводить из очевидных и всеми приемлемых положений таинственные и совершенно новые умозаключения, открывать удивительные перспективы; словом — искусство восхищать и пробуждать в собеседнике мысль, мечту, вырывать души человеческие из заплесневелой косности, — таковы были ослепительные дары, о которых многие сохранили воспоминание. Но порою случалось — так, по крайней мере, утверждают, — что поэт, повинуясь разрушительной прихоти, внезапно сбрасывал своих друзей с небес на землю какой-нибудь удручающе цинической выходкой, безжалостно уничтожая создание своего духа. Следует особо отметить, что он был не слишком-то разборчив в выборе собеседников, но думаю, что читатель без труда найдет в истории немало великих, своеобразных умов, для которых любая компания была хороша. Иные души, одинокие среди толпы, находят усладу в монологе, и что им общественное благоприличие! Словом, это своего рода братское чувство, замешанное на презрении.


Следует все же сказать несколько слов о его так называемом пьянстве, заслужившем скандальную славу и столько упреков, что невольно приходишь к мысли, будто все писатели Соединенных Штатов, за исключением одного По, — ангелы трезвенности. Многие версии правдоподобны, и ни одна не исключает другую. Прежде всего я обязан отметить, что Виллис и госпожа Осгуд утверждают оба, будто довольно было даже капли вина или ликера, чтобы выбить По из колеи. Впрочем, нетрудно представить, отчего этот поистине одинокий, поистине глубоко несчастный человек, которому, вероятно, любое общественное устройство казалось нелепостью и ложью, этот человек, гонимый безжалостной судьбою, столь часто повторял, что общество — всего лишь скопище несчастных (Гризводц приводит эти слова По со всем негодованием, на какое только способен человек, сам будучи втайне того же мнения, но с тою разницей, что уж он-то никогда не выскажет его вслух), а потому, говорю я, вполне естественно предположить, что поэт, с детства предоставленный самому себе и привыкший изнурять свой мозг в постоянном упорном труде, искал порою блаженного забытья в бутылке. Литературные дрязги, головокружительный полет в бесконечность, семейные горести, унижения нищеты — ото всех этих неурядиц он бежал в черный мрак пьянства, словно в заранее уготованную могилу. Но, каким бы приемлемым ни казалось это объяснение, я не считаю его всеобъемлющим и готов опровергнуть самого себя, поскольку оно кажется обидно упрощенным.


Я узнал, что пил он не как тонкий ценитель вин, но как варвар — торопливо, истинно по-американски экономя время, пил самоубийственно, словно было в нем нечто, подлежащее истреблению, a worm that would not die. Рассказывают, что, собираясь вновь жениться (уже было дано объявление о браке, но когда его поздравляли со вступлением в союз, суливший ему высокое положение, богатство и счастье, он сказал: «Возможно, что вы и вправду читали объявление, но зарубите себе на носу: я не женюсь!»), он отправился, мертвецки пьяный, к соседям своей невесты, повергнув их в негодование — то есть прибегнул к своему пороку как к крайнему средству, лишь бы не оскорбить клятвы, которую он дал умершей, чей образ, так чудесно воспетый им в «Аннабел Ли», всегда жил в его сердце. И в большей части случаев, когда он предавался пьянству, я вижу драгоценный факт предумышленности, доказанный и подтвержденный.


С другой стороны, я читаю в пространной статье «Южного литературного вестника» — того самого журнала, процветанию которого он положил начало — что от этой страшной привычки никогда не страдали ни чистота и завершенность его стиля, ни ясность мысли, ни приверженность к труду; что запой предшествовал созданию большей части его великолепных произведений либо следовал за ними; что после выхода в свет «Эврики» он, к сожалению, вновь предался своей пагубной склонности и что в Нью-Йорке, в то самое утро, когда вышел в свет «Ворон», в тот самый час, когда имя поэта было у всех на устах, — он, неприлично шатаясь, плелся по Бродвею. Обратите внимание, что слова «предшествовал либо следовал» как раз и указывают на то, что опьянение было для поэта либо побудительным, либо успокоительным средством.


Итак, совершенно неоспоримо, что за беглыми и яркими впечатлениями, тем более беглыми и яркими, чем чаще они повторяются, причем их появлению предшествует сигнал, своего рода предупреждение (будь то удар колокола, музыкальная нота или забытый аромат), неизбежно следует событие, аналогичное другому, изначально знакомому и занимающему свое место в цепи таких же, ранее явленных событий, похожих на странные, повторяющиеся сны; и совершенно неоспоримо, что есть в опьянении не только вереница сновидений, но и логическая связь умозаключений, для возрождения которых необходима та же самая питательная среда, что впервые вызвала их к жизни.


Если читателю не надоело следовать за ходом моих рассуждений, он, вероятно, уже угадал, к какому я пришел выводу: думаю, что по большей части — но, разумеется, не всегда — пьянство Эдгара По служило ему мнемоническим средством, методом его работы — методом сильнодействующим и пагубным для него, но соответствующим его страстной натуре. Поэт приучился пить, как иной добросовестный литератор приучается вести систематические записи. Он не умел противиться желанию вновь обрести свои чудесные или страшные видения, утонченные замыслы, явленные ему в промчавшейся буре; эти мечты, его давние знакомые, властно притягивали его, и ради встречи с ними он выбирал самый опасный — кратчайший путь. И можно сказать, что творчество, которым мы сегодня наслаждаемся, убило его.




IV.

О произведениях этого удивительного гения я могу сказать очень мало; читатель сам даст понять, что он о них думает. Хотя это было бы для меня нелегким делом, но все же, вероятно, я сумел бы разобраться в его методе и объяснить его приемы — особенно'в тех произведениях, где главный эффект основан на тщательно разработанном анализе. Я мог бы посвятить читателя в тайны их сотворения и долго распространяться о том, как американский гений заставляет его, читателя, радоваться одоленному препятствию, разрешенной загадке, ловкому ходу, — словом, вызывает его на игру, которой тот наслаждается, увлекаясь, как ребенок, с почти извращенным восторгом погружаясь в мир возможностей и предположений, в мир уток, которому утонченное мастерство сообщало полное правдоподобие. Никто не станет отрицать, что По — непревзойденный фокусник, но я знаю, что сам он предпочитал другой род своих творений. Я хотел бы привести более важные замечания, впрочем, весьма краткие.


Однако известность ему принесли не эти вещественные чудеса — нет, он завоевал восхищение всех мыслящих людей своею любовью к Прекрасному, своим проникновением в законы гармонии, без которых нет Красоты; своей поэзией, глубокой и печальной, но тончайшей выделки, прозрачной и точной, словно оправленный кристалл; своим восхитительным стилем, чистым, своеобразным и сжатым, словно кольчужные звенья, стилем послушным и дотошным, в котором все неприметно направляет читателя к цели; и, наконец, прежде всего своим особым даром, неповторимым характером, позволяющим живописать и объяснить в непогрешимой, потрясающей, повергающей в ужас манере случаи, исключительные с точки зрения нравственности. Дидро, один на сотню — писатель-сангвиник; Эдгар По — пишет нервами, и даже, вероятно, чем-то, что превыше нервов: он лучший изо всех, кого я знаю.


Разработка темы у Эдгара По всегда начинается невольным затягиванием в нее читателя — условно попадаешь в водоворот. Его торжественность поражает ум и держит его в напряжении. Сразу чувствуешь, что речь идет об очень важном. И постепенно, неспешно развивается история, интерес которой основан на неприметном умственном отклонении, на дерзкой гипотезе, на просчете Природы в распределении качеств, образующих человеческую личность. Увлеченный читатель вынужден пройти вместе с автором захватывающую последовательность его умозаключений.


Повторяю, ни один человек не сумел еще рассказать с таким поистине колдовским искусством об исключительных явлениях в человеческой жизни и в природе, будь-то: жгучее любопытство выздоравливающего; времена года на переломе, отягощенные раздражающим великолепием; знойная пора, туманная и влажная, когда южный ветер до предела натягивает нервы, словно струны музыкального инструмента, а глаза полнятся слезами, но источник их не в сердце; галлюцинация, вначале оставляющая место сомнению, вскоре убеждает в своей реальности и резонерствует, словно книга, — абсурд воцаряется в уме и правит им с угасающей логикой, — истерия вытесняет волю, между нервами и разумом полный разлад, и человек даже боль свою выражает смехом. По анализирует неосязаемое, взвешивает невесомое и в своей обстоятельной, научной манере, наводящей ужас, описывает все то воображаемое, что витает вокруг человека с больными нервами и неизбежно приводит его к недоброму.


Само рвение, с которым он бросается в гротеск — из любви к гротеску и в страшное — из любви к страшному, убеждает меня в искренности его творчества, то есть в гармоничном согласии человека и поэта. Я уже отмечал, что у многих подобное рвение является следствием бурных, но не нашедших приложения жизненных сил, или упорства в целомудрии, или подавления чувственных порывов. Противоестественное наслаждение, которое порою испытывает человек при виде собственной текущей крови, неожиданные поступки, бурные и неоправданные, непроизвольный вскрик, когда голосовые связки выходят из-под власти разума, — все это явления одного порядка.


В лоне созданной им литературы дышишь разреженным воздухом, и разум ощущает порой ту смутную тревогу, тот страх, скорый на слезы, то стеснение в сердце, что посещают нас в местах величественных и странных. Но тем сильнее восторг, и только дивишься великому искусству! Как главные, так и незначительные подробности подчинены внутреннему миру персонажей. Одиночество в природе или городская толчея — все описано выразительно, с невероятной щедростью выдумки. Подобно нашему Эжену Делакруа, вознесшему свое искусство до вершин великой поэзии, Эдгар По любит, чтобы его герои двигались в лиловато-зеленоватом пространстве, где фосфоресцирует падаль и пахнет грозой. Так называемая неодушевленная природа взаимодействует с природой живых созданий и, подобно им, содрогается гальваническим трепетом под дыханием запредельного. Опиум раздвигает пространство; опиум сообщает магическую подоплеку всем оттенкам, заставляет все звуки вибрировать с наполненной смыслами звучностью. И в этих пейзажах внезапно раскрываются великолепные прорывы, глотки света и красок; и мы видим, как из глубины новых горизонтов восстают восточные города и кровли, затуманенные дымкой дали, сквозь которое золотыми ливнями проливается солнце.


Персонажи Эдгара По, а вернее, его единственный персонаж — человек с необычайно обостренными способностями, с издерганными нервами, человек с пылкой и упорной волей, бросающий вызов любым препятствиям; его взгляд вонзается в предметы с остротой и твердостью клинка, и предметы странно увеличиваются оттого, что он смотрит на них; этот человек — сам Эдгар По. И все его женщины, умирающие от таинственных недугов, ослепительные и болезненные, женщины, в чьих голосах звучит музыка — это снова он; во всяком случае, они и своими странными устремлениями, и своими познаниями, и своей неизлечимой печалью сильно напоминают своего создателя. Что же касается его идеальной женщины, его Титаниды, она является нам в разные обликах, рассеянных по его — к сожалению, малочисленным! — стихотворениям, но то не портреты, а прием, позволяющий прочувствовать красоту, которую своеобразный талант автора собирает, соединяя в неясное, но ощутимое единство, где и живет, может быть, более призрачно, чем во внешнем мире, его неутолимая любовь к Прекрасному: в этом и есть его великое предназначение, высший смысл всех его достоинств, вызывающих любовь и преклонение поэтов.


Под названием «Необычайные истории» мы объединили различные рассказы, вошедшие в собрание сочинений По. Эти сочинения включают немалое количество новелл, не меньшее число критических и других статей, философскую поэму «Эврика», стихотворения и поистине человечный роман («Приключения Артура Гордона Пима»). Если, надеюсь, мне представится новый случай поговорить о поэте, я займусь анализом его философских и литературных воззрений, а также прочих его произведений, полный перевод которых вряд ли имеет шансы на успех у публики, ждущей от книг только развлекательности да описания чувств, а не важных философских истин.