Часть 7

Чувствительные и утонченные дамы испытают, быть может, разочарование, узнав, что, подобно Микеланджело (вспомните конец одного из его сонетов: «О божественная скульптура, ты моя единственная возлюбленная!»), Эжен Делакруа сделал Живопись своей единственной музой, единственной любовницей, единственным всепоглощающим наслаждением.

Должно быть, в дни мятежной юности он отдал много душевных сил женщине. Кто не приносил чрезмерной дани этому коварному кумиру? И кто не знает, что самые ревностные его служители горше всех от него страдают? Но уже задолго до своего конца Делакруа исключил женщину из своей жизни. Будь он мусульманином, он, возможно, и не изгнал бы ее из мечети, но сильно удивился бы, увидев ее там и не понимая, о чем может она беседовать с Аллахом.

В этом, как и во многом другом, идеи Востока решительно возобладали в душе Делакруа. Он видел в женщине произведение искусства, прелестное и волнующее, но одновременно непокорное и вызывающее тревогу, чуть только сердце приоткроет ему свои двери, и алчно пожирающее время и силы.

Помню, как однажды, будучи в многолюдном обществе, я обратил его внимание на даму, выделявшуюся своеобразной красотой и печатью меланхолии на лице. Делакруа признал ее красоту, а по поводу прочего сказал с усмешкой: «Разве может женщина быть меланхоличной?» —разумея при этом, что женщина лишена от природы некоего важнейшего свойства и высокое чувство меланхолии ей недоступно.

Эта теория, конечно, оскорбительна, и я не желал бы поддерживать уничижительное мнение о женщинах, столь часто являющих миру образцы высокой добродетели. Но многие согласятся увидеть в такой позиции Делакруа прежде всего осмотрительность и признают, что таланту волей-неволей приходится быть осторожным в этом мире, где повсюду расставлены западни и где гениальным художникам дозволены кое-какие теории (лишь бы они не посягали на общественный порядок), которые вызвали бы в нас законное возмущение, исходи они от рядового гражданина или скромного отца семейства.

Добавлю, рискуя омрачить память Делакруа в душах элегически настроенных читателей, что он не выказывал никакой нежности и к детям. При мысли о них ему неизменно представлялись перемазанные вареньем руки, опасные для бумаги и холста, грохочущие барабаны, которые мешают размышлениям,— словом, нечто разрушительное, неукротимое, обезьяноподобное. «Прекрасно помню,— говорил он иногда,— каким чудовищем был я сам в детстве. Чувством долга человек проникается очень медленно, и лишь страдание, наказание и постепенное развитие разума мало-помалу избавляют человека от врожденной злобности».

Так простой здравый смысл возвращал Делакруа к католической идее. Ибо, с известной точки зрения, ребенок действительно стоит гораздо ближе к первородному греху, чем взрослый человек.